– Я сегодня узнал о происхождении моего имени, – похвастался я. – Оно от сына царя Израиля, которого звали Ионафан. Он любил Давида, как сказал мой преподаватель.
Она кивнула, больше прислушиваясь к голосу по радио, чем к моему ответу. Так кто же это такой? Стало любопытно, и я наклонился вперёд, чтобы чётче расслышать слова. Чем сильнее я сосредоточивался, тем большая часть Макэнери покидала мой разум. Захотелось изгнать все воспоминания о нём, даже мельчайшие.
Голос на радио продолжал настойчиво утверждать, что огонь может быть зелёным, как и трава. Что бы это значило? Кому предназначалась вся эта речь? Слова в неправильном порядке… Цвета, неподходящие для описания существительных. Казалось, что слова в предложениях специально поставили невпопад! Но фразы звучали чётко, а голос завораживал. Захотелось вдруг поверить замогильному голосу чтеца, но затем я прервался, задумавшись об «огне, зелёном, как трава», но тут же разозлился, что мать предпочла подобные путаные речи моему рассказу. И как же она не заметила, что на этот раз моё горе было действительно серьёзным? И что неряшливость моей одежды говорила не о банальной неаккуратности, а о чём-то большем? Неужели её любви хватило только на то, чтобы поздороваться?
Диктор взял паузу для усиления эффекта, и воспоминание о Макэнери вновь придавило меня. Хотелось, чтобы утекли все события дня: гигантская порция еды; часы, что я провёл один за столом, съедая по рисинке; бегемотья туша Макэнери, сидящего сверху… Я бы радовался, если бы мать остановила машину на обочине дороги – пожалеть меня, прижаться своим лбом к моему. А я бы впитал столь необходимое утешение из её речей. Ведь она находилась так близко: в каких-то шести дюймах. Но боялся просить о внимании. Вполне возможно, то, что совершил Макэнери, совсем не заинтересует её. В сравнении с глубоким мелодичным голосом из радиоприёмника мой покажется лишь слабым нытьём. Так что пришлось подавить боль и сосредоточиться на бесплотных словах, будто лишь они одни могли облегчить мою боль.
Голос становился всё замогильнее, а я смотрел из окна и видел себя бегущим по склону холма для штрафников. Ну ладно, не то чтобы бегущим. Скажем так: «медленно семенящим». Мальчишки-нарушители из Адамса моего возраста, но крупнее, мчались мимо меня, гордые своими проступками, как будто расстояние и нагрузки их вовсе не касались. Издалека видел, как они, недоступные учительскому взору, тайком курили сигареты: спустившись вниз к амбару для танцев или прячась за кустарником. Игнорирование правил служило доказательством того, что школа им ничего сделать не может, – какое бы наказание к ним ни применяли, им дела нет. Ни одному учителю не вздумалось бы сидеть на них. Трудно понять, в чём состояла подобная демонстративная позиция, но я не мог не уважать их за неуязвимость – знал только то, что им просто плевать на всё происходящее с ними. И я сильно сомневался, что хоть когда-нибудь почувствую нечто подобное. Мне далеко не плевать!
Голос говорил что-то о чести среди лисиц. Раз уж я смирился с тем, что не являюсь одним из тех сильных неуязвимых мальчиков, то хотел бы хотя бы снискать их расположение, стать чем-то похожим на них. Каким-то образом голос внушил мне, что следует стать смелее.
Вслед за последней фразой наступила пауза, а потом мама выключила кассету.
– Это Дилан Томас, – объяснила она. – А стихотворение называется «Папоротниковый холм». Оно у него самое известное. Что, понравилось?
Я кивнул. Даже если мама не могла помочь мне сама, то всё равно дала целебный бальзам в виде стихов этого странного поэта, с его незнакомым акцентом, серьёзностью голоса, насыщенностью, глубиной эмоций.
– Никогда раньше не слышал ничего подобного. Из какой он страны? – спросил я. Но прежде чем мать успела что-то ответить, мне пришлось выпалить ещё один вопрос: – У меня нормальный вес? Я не слишком худой? Со мной что-то не так? Она посмотрела в зеркало заднего вида, поправляя очки на носу, как будто тянула время, чтобы хорошенько обдумать ответ. Затем улыбнулась.
– Конечно, нет, Джон. Кто тебе такое сказал?
– Никто… – буркнул я. Дальше мы ехали молча. Вот тогда и настал подходящий момент, чтобы рассказать, что со мной сделал Макэнери. Но я не решался, хотя подробности произошедшего так и рвались наружу. Я боялся расплакаться, что стало бы равносильно страшному предательству самого себя, поэтому сменил тему.
– Что у нас на ужин? – спросил я. Мама не ответила, и мы продолжили ехать молча в защитной оболочке машины.
* * *
Наш дом построили на вершине холма, возвышавшегося над бульваром Таконик Парквэй, где-то в начале 1900-х годов. Семейная легенда гласит, что там находилась лаборатория по исследованию рака, принадлежавшая овдовевшему врачу, чья смерть наступила за несколько лет до того, как дом забросили. Когда отец купил строение, оно представляло собой «дефолтную недвижимость с потенциалом». Когда родители впервые взяли меня туда, раковины и мойки всё ещё прикреплялись к стене той комнаты, где позже мы стали завтракать. Всё выглядело как ужасающее место с индустриальным духом, провонявшее сильнодействующими химикатами. Даже снаружи дом с его штукатуркой казался неприветливым и недружелюбным. Мать два года занималась отделкой дома, прежде чем он превратился в комфортабельное семейное гнёздышко. Мы переехали туда незадолго до того, как родилась моя сестра Эйлин – третий ребёнок в семье.
На десяти акрах участка были разбросаны гаражи и сараи для инструментов, многочисленные сады и лужайки, а также террасы, шедшие в сторону холма. Деревянные ворота, никогда не закрывавшиеся, охраняли вход к нашей длинной подъездной дороге, а металлическая табличка на них гласила, что дом носит название «Непавин». Как объяснила мама, по словам Лонгфелло, это означает «дух сна» на родном языке Гайаваты.
Эти слова придавали дому флёр одиночества, сонливости, так как он возвышался подобно несуществующему замку над трёхэтажной деревушкой Миллвуд, перерезанной пополам заброшенными железнодорожными путями. С одной стороны находился «Элмерс» – классический магазин (с едой на гриле, содовой и барными табуретами). А с другой – склад пиломатериалов, давший название городу. В отличие от соседних деревень Оссининг и Чаппаква, в Миллвуде не имелось магазинов женской и мужской одежды, а также книжных и музыкальных магазинов. Здесь вы могли разве что съесть дешёвый гамбургер да загрузить свой универсал досками под завязку.
Когда мы уже в сумерках въехали на подъездную дорожку, за круглой площадкой для машин в окне кухни горел свет. Сквозь занавески я почти мог разглядеть выбранные моей матерью голубые плитки марки «Делфт» с изображением голландских коров и доярок под ветряными мельницами.
Я вышел возле задней двери, а мама заехала в гараж. Обессиленный, будто всю мою энергию умыкнул карманник, кое-как поднялся по лестнице из сланца.
Меня встретил шум дома. Марианита, наша эквадорская повариха, гремела на кухне сковородками, пытаясь следовать французскому рецепту, наполовину написанному для неё моей матерью. Мой младший брат Дэнни, которому исполнилось четыре года, пробежал по коридору. Заметив моё присутствие, показал на меня пальцем и пропел: «Я хочу отрубить тебе голову».
А затем он пустился дальше по коридору, продолжая напевать: «Отрубить, отрубить, отрубить тебе голову». Дэнни повторял этот припев уже несколько недель, как бы мама ни старалась отучить его от дурацкой песни. От того, что он так часто его повторял, текст звучал одновременно и радостно, и зловеще – но нам никак не удавалось заставить Дэнни забыть его.
Я отнёс школьную сумку наверх – в комнату, в которой жил с Тимом, другим моим братом, он младше меня на два года. Тим сидел за своим столом и рассматривал фотографии кремния, использовавшегося в старинных винтовках.
– Что случилось? – спросил он. – Где застрял? Просто умираю от голода. Принёс нам что-нибудь поесть?
– Нет. Но сегодня ужин пахнет скорее по-американски.