– Нижайше прошу прощения, – сладко повинился Яков, – ваше сиятельство.
Они уже влетели вдвоем в парадную анфиладу, граф огляделся, что-то прикинул про себя и резво устремился в боковую комнату, узкую, но с высокими потолками и светлым окном. Здесь он сбросил с плеч пушистую шубу, упал с размаху на козетку и вытянул раненую ногу:
– Смотри!
Под шубой обнаружился его придворный кафтан – затканный золотом так, что не видно было бархата, блестящий и шуршащий, словно фольга. Нарядный пациент тряхнул белокурыми завитыми волосами, столь экзальтированно, что ударили по щекам его длинные серьги и рассыпались из локонов державшие высокий начес бриллиантовые шпильки:
– Ну же!
Яков присел на корточки перед козеткой, снял с пациента туфлю, и гетру, и разорванный чулок.
– Что же там такое, коко? Я – умру?
Это его «коко» означало по-французски «котеночек», «киса». Яков взял в ладони изящную, как у балетного танцовщика, белую ножку – пациент задушенно хихикнул:
– Щекотно же, коко…
Вдоль тончайшей щиколотки тянулась длинная кровоточащая царапина, глубокая и уже чуть запекшаяся, слава богу, что без грязи и без заноз. Яков раскрыл саквояж, достал спирт и повязки и начал промывать рану:
– Вы будете жить, ваше сиятельство, долго и счастливо. Рана пустячная…
Пациент прерывисто вздохнул и теперь смотрел на доктора, следил за его руками – с испуганным ожиданием, словно кролик за удавом. Даже брови его, подчеркнутые золотистой тушью, подняты были трагически. Пахло от графа – помадой, и пудрой, и особенно недавним пряным глинтвейном. Яков наложил мазь, перебинтовал рану, собрал с пола рассыпанные бриллиантовые шпильки – как звезды с темного неба:
– Вы их потеряли, ваше сиятельство.
– Оставь себе, коко, – заработал…
– О, Рейнгольд! – на пороге стояла взволнованная и перепуганная дама, та самая красавица с горки, что вдруг оказалась брюхата, – обер-гофмейстрина. – Что с вами такое?
– Пустое, Нати, – отмахнулся лениво ее Рейнгольд. – Уж точно не стоит ваших слез. Я дам тебе записку, коко, – повернулся пациент к своему доктору. – Возьми в гардеробной для меня чулки. Смотритель гардеробной знает мой почерк, – он карандашом в блокноте начирикал что-то по-французски, вырвал лист и подал Якову с небрежной, нет, с пренебрежительной грацией. – Нельзя же мне возвращаться к ЕИВэ – с голыми ногами, правда, Нати?
Нати кивнула – она явно ждала, когда Яков уйдет. Яков взял записку с тихой обидой – ведь можно же было послать лакея. Но все лакеи – были на горке или возле горки, где-то там. Поэтому, наверное, все же нельзя.
– Из дверей – направо, прямо, по лесенке вверх – и там он сидит на своем стуле, – напутствовал сиятельный пациент, и Яков, скрепя сердце, устремился – в гардеробную.
Возле двери в гардеробную на стульях сидели целых два смотрителя, очень похожие друг на друга. Оба в тревожном сиреневом и в темных блондах, но один под вороным аллонжем, а другой – под лазоревым. Из львиных аллонжевых кудрей глядели два сморщенных набеленных личика с подведенными глазами и карминными полулуниями дежурных улыбок. Один смотритель держал в руках алую пряжу, второй – сматывал нить из этой пряжи в клубок. Клубок-колобок танцевал в морщинистых цепких лапках, и перстни играли капризными бликами.
– Господа, кто из вас двоих смотритель гардеробной? У меня записка от Ренг… Рейн… – Яков от волнения позабыл, как зовут его драгоценного пациента, – от его сиятельства графа. От обер-гофмаршала.
– Рене, – хором подсказали смотрители и переглянулись. – Но это – пока он вас не слышит.
Господин в лазоревом аллонже поднялся со стула:
– Я смотритель гардеробной. Давайте – ваш высокий агреман. И подержите-ка пряжу – пока я буду искать для Рене его бебехи.
Слово «бебехи» одно прозвучало по-русски – в его французском журчащем прононсе. Яков отдал записку и доверчиво принял в руки пряжу. Господин смотритель поднес записку к самым глазам, сморщил напудренный нос и нырнул за дверь. Товарищ его невозмутимо продолжил мотать кроваво-алую нить на клубок.
– Вы не слуга, – произнес он утвердительно.
– Доктор, – признался Яков. – Лекарь Яков Ван Геделе. Племянник профессора Бидлоу.
– А, Быдлин… – одобрительно кивнул господин, не отрывая глаз от клубка. – Вы Ренешкин лекарь?
– Нет, – отвечал Яков и тут же прибавил с надеждой: – Пока нет.
– Позовет – не отказывайтесь, – собеседник вскинул на Якова пронзительные зеленые глаза. Лицо его покрывали бархатистые пудреные морщины, словно ловчая сеть. Глаза в лучах морщин казались добрыми, но были на самом-то деле – лед. – Я смотритель оранжереи, виконт де Тремуй. Как устроитесь у графа – забегайте ко мне в оранжерею, я сорву для вас персик.
Смотритель гардеробной вернулся – со сложенными чулками, которые он вынес на руках, как мать младенца.
– Это его предпоследние, имейте в виду, – предупредил он сурово.
– Премного благодарен.
Яков отдал ему пряжу, цапнул чулки и быстрым шагом направился обратно. Ему было до чертиков интересно – что успели за это время драгоценный пациент и его беременная красавица.
От двери слышались голоса – и оба мужские.
– Я оставил тебя, чтобы ты грел мое место, братишка, и ты нагрел его – превосходно. Даже с избытком – о, будущий наш счастливый папи…
Говоривший, судя по всему, очень старался не орать – и голос его, гулкий и звучный, гремел лишь вполсилы. Яков решил было, что речь идет о беременной обер-гофмейстрине, но потом внезапно догадался. Не только гофмейстрина не желала сегодня ехать с горки вниз…
– Я подменял вас, как умел, – послышался тихий, с отчетливой иронией, голос церемониймейстера. – Вы знали, каков я. И вы могли бы просить об услуге кого-нибудь другого.
– Кого же? – с веселым гневом вопросил собеседник.
– Хотя бы Казика, превосходный мой господин ландрат…
«Я же не должен стоять так с чулками – до морковкиных заговинок», – подумал Яков и поскребся в дверь.
– Заходи, коко, – милостиво разрешили ему.
Яков толкнул дверь и вошел.
– Чулки, ваше сиятельство, – предъявил он свою добычу и поднял глаза от собственных протянутых рук – на высокого гостя. Вблизи превосходный ландрат оказался еще лучше – бледный от ярости, глаза его были серыми, ясными и злыми, как у большого зверя. Он отшатнулся от козетки так стремительно, что звякнула перевязь, и выпрямился, словно позируя для портрета – статный и гордый, с отброшенными будто шквальным порывом волосами, с развернутыми по-военному плечами и волевым подбородком, пересеченным – очень уместно! – настоящим! – шрамом с настоящей же дуэли. Яков сразу же вспомнил веселенький дядюшкин рассказ…
– Прощай же, Mulier amicta sole, – простился с братишкой ландрат, делая вид, что совсем никакого лекаря с чулками в комнате нет и в помине, и стремительно вышел.
– Тоже мне, звэр, – прошипел ему в спину церемониймейстер с польским выговором.
– Чулки, ваше сиятельство, – смиренно повторил Яков.
– И чего ты ждешь? – пациент недоуменно поднял подведенные золотом брови. – Ты совсем дурачок, коко? – он призывно качнул сахарно-белой ножкой. – Надевай же их. – И прибавил на всякий случай: – На меня, конечно же.
«Вот ведь кошкина отрыжка», – припомнил Яков меткое определение своего дорожного товарища: для церемониймейстера оно годилось в самый раз.
– Напомни-ка мне, как медик медику, что такое Mulier amicta sole, – попросил Яков братца Петера. В карете возвращались они вдвоем, доктор Бидлоу соединил свое одиночество с одиночеством доктора Лестока – и оба почтенных доктора продолжили возлияния, то ли в трактире, то ли в гостеприимном доме цесаревны.
– Жена, одетая в солнце, – отвечал тут же Петер. – Это не медицинское, это из Иоанна Богослова.
– А, тогда понятно, почему я не знаю…
– Что говорил тебе обер-гофмаршал? – любопытствовал Петер. – Он к тебе приставал? Пытался подкатить?