— Как хочешь, — пожимает плечами Серега и утирает тыльной стороной ладони отчего-то пересохшие губы.
Внутренности сжимаются до размеров спичечного коробка. Шастун сжимает зубы. Так себе формулировка. Так себе, блять.
— Значит, в лоб, — кивая, констатирует Антон и выдыхает дым, который от соприкосновения с просыпающейся злобой, поселившейся внезапно где-то внутри, приобретает металлический привкус.
Парень сплевывает это ощущение тревоги и решает не делать поспешных выводов. Они недолго молчат. Создается впечатление, будто пацан Сереге шанс дает: скажи сейчас, или потом будет хуже.
Но Матвиенко молчит.
И он думает: допрыгался.
И он думает: блять, да куда уж хуже.
Шастун не выдерживает затянувшегося молчания первым и задает самый главный вопрос:
— Ты сказал ей?
И этих трех слов достаточно, чтобы сломать изнутри. Покромсать на куски и сжечь. Ибо это отошло куда-то на задний план, потому что всё, что происходит с ним, когда он с Оксаной, затмило прочее.
Тебя, блять, предупреждали.
— Нет.
Отрицание повисает в густом осеннем воздухе с примесью опускающегося на город тумана и обжигает Сереже глотку. Шастун даже не замечает, как с такой силой сжимает фильтр сигареты, что та становится непоправимо испорчена.
А она к тому же последняя была.
Антона начинает трясти. И дело, блять, совсем не в холоде. Антона трясет от гнева.
Недокуренный никотиновый сверток летит мимо урны, и в следующее мгновение Матвиенко даже не понимает, каким образом лопатки обжигает горячей волной боли, а из легких вышибает воздух.
Шастун прижимает его к стене с такой дурью, что Сережа чудом умудряется не удариться о нее затылком, но вот саднящие лопатки определенно дают ему понять, что он еще просто легко отделался.
От пацана исходят волны озлобленности, и выдыхает он, помимо горячего воздуха, остатки сигаретного дыма, которые, смешавшись с холодным осенним воздухом, создают впечатление вышедшего на поле быка, красной тряпкой которого негласно объявили Матвиенко.
— Она светится, — почти обессиленно, но все также злобно цедит Шаст, по-прежнему сжимая в правом кулаке куртку Сереги, — и если бы я не знал, что ты вернул ее к жизни — твоё лицо сейчас было бы не таким счастливым. Я бы по нему проехался лично.
Матвиенко ничего не отвечает, только два раза кивает. Он не видел таким Шаста никогда в жизни, и у него от такой неожиданности в груди все сжалось.
— Если ты сделаешь ей больно, я за себя не ручаюсь, — вкрадчиво предупреждает его Антон, не сводя внимательных глаз с взволнованного взгляда Сережи. — Скажи ей сам, пока она не узнала от других.
— Это угроза?
— Ты че, придурок, что ли? — выпускает куртку друга из хватки Шастун и делает шаг назад. — Это, блять, совет. Самый дельный мой совет за все двадцать шесть лет жизни.
Серега облизывает пересохшие губы и непроизвольно стреляет взглядом вправо, замечая, как какая-то официантка стоит с мобильником в руках.
— Шаст, — глядя вниз, негромко зовет Серега. — Там официантка… У нее камера.
— Дружеские объятия и ржач, как по сценарию, давай, — холодно бросает Антон.
И они так и делают. Смеются, обнимаются, хлопая друг друга по плечам, и Серега замечает, как девушка расслабляется и возвращается к своим обязанностям. На мгновение даже кажется, что все снова в порядке.
— Пиздец, блять, познакомил, — сокрушается Шастун и сует руки в карманы парки, направляясь в сторону дальней парковки, где оставил машину.
— Шаст!
— Сам заебошил — сам и расхлебывай, — не оборачиваясь, орет он и скрывается за поворотом.
Скрывается, умоляя себя успокоиться. Скрывается, умоляя себя не возвращаться. Потому что на плечи опускается груз вины.
Он знал про Юлю. Знал всё это время.
И Оксане ничего не сказал, хотя моментов подходящих для этого было предостаточно.
***
Постепенно, день ото дня, это становится чем-то нормальным. Обычным, родным — постоянным. Шаст приходит под вечер в квартиру к Арсу и проводит с ним и девчонкой время до глубокой ночи, все чаще оставаясь до утра.
Кьяра пацана всей душой обожает; стоит только домофону оповестить громким писком, что кто-то вошел с помощью ключа, девчонка тут же вскакивает с места и пулей мчит ко входной двери, едва сдерживаясь, чтобы не начать прыгать на месте.
Антон даже привык к ее немного шепелявому «Тося», а Арс в свою очередь почти научился не начинать прыскать в кулак от того, как Кьяра несется по квартире с этими криками, чтобы показать ему очередную нарисованную картинку.
— Тося, Тося, Тося-я-я! — слышится на всю квартиру, после чего к детским воплям прилагается глухой топот двух ножек по ламинату.
Арсений сдержанно улыбается, складывая детские вещи и укладывая их в шкаф, в то время как Антон смеется в голос и откладывает в сторону недоеденную баночку с детским пюре, которое научился втихаря от Арса пиздить и уминать за обе щеки, потому что вообще-то вкусно.
— Я никогда к этому не привыкну, — трет пацан переносицу, продолжая улыбаться, в то время как топот ног становится все четче и четче.
— Тося! — влетает в комнату со слегка помятым листом формата А4 девчонка, убирая от лица выбившиеся пряди, при этом измазав себе лицо кончиком красного фломастера.
— Принцесса, мне сколько раз говорить, чтобы по дому ты не бегала? — спокойно интересуется Арс, наблюдая за тем, как девочка, прижав к себе рисунок, бредет в сторону Антона, слегка поджав губы.
Малышка тут же останавливается, потеряв какую-то определенно важную мысль, и уставляется во все глаза на папу. Потому что да — он говорил ей не бегать по дому. Потому что да — говорил он это не один раз.
— Прости, папочка, — искренне извиняется она, и Арс внезапно замирает, оторвавшись от своих дел.
И его разрывает от гордости.
Они с Шастом оба намучились за эти полтора месяца именно в этом вопросе. Ребенку сложно попросить прощения, это в нем вырабатывать надо. Если этот момент в таком возрасте упустить — пиши пропало.
Арс даже руки пару раз в этом плане опускал, а вот пацан — ни в какую. Даже когда у Попова уже сил не оставалось на объяснения дочери, почему так нельзя, а так можно, Антон не сдавался и все равно продолжал попытки достучаться до детского сознания.
И вот они — плоды. Так что сейчас это кажется победой над невозможным: они с Шастом на самом деле занимались воспитанием девочки.
Они воспитывали ее. И делали это хорошо.
— Что ты мне принесла? — наклонившись вперед, интересуется Антон, одаряя девочку теплой улыбкой.
Кьяра подходит ближе и утыкается животиком в голени Шаста, укладывая на его худых ногах только что законченный рисунок. Она без надобности расправляет листок и поднимает на мгновение синеву своих глаз на пацана, после чего опускает взгляд снова вниз.
— Это ты, — указывает она пальчиком на высокого человечка в чем-то красном, — а это папа, — ведет она по листку дальше, — и я…
Шаст задыхается словами и просто чуть елозит на месте, стараясь сесть удобнее. Ему впервые не подобрать слов. Он впервые не может импровизировать.
— Тебе не нравится? — расстраивается девочка, снова поднимая взгляд, и Шасту от печали в этой синеве почти дурно становится.
— Нет, — качает он головой, стараясь вернуться в реальность, — нет-нет, что ты! Очень нравится! Очень!
Малышка улыбается легко и открыто, слепит своим светом всю округу и, похлопав ладошкой по рисунку, оставляет его на коленях у Антона, покидая гостиную и снова скрываясь в детской. Шастун сглатывает.
Ему нечем дышать. И Арсений молчит, стоя к нему спиной и сжимая в руках ее любимое розовое платье.
Ему тоже дышать нечем.
Таких моментов с каждым новым днем и каждой новой неделей становится все больше. Кажется, Кьяра видит в пацане нового члена семьи, и это не может не радовать.
Потому что спустя две недели после прихода Шаста она перестает плакать по ночам, а спустя семь недель — перестает вспоминать про слово «мама».