– Милая Веруша, готов бы я это сделать, я весь твой, – заговорил он, – но сейчас я, прежде всего, должен сбегать на сцену… А в буфет потом… Я обещал! По-товарищески обещал.
– Опять жена! Но ведь это уже превышает всякие границы! Это, это…
Малкова сердито вырвала свою руку из-под руки Лагорского.
– Нельзя же, Веруша, если я дал слово. Завтра я весь твой, завтра я всем своим существом к твоим услугам, но не сегодня. Завтра я и за паспортом твоим к мужу поеду.
– Провались ты совсем! Ничего мне не надо! Ничего!
– Если ты, Веруша, подождешь меня, пока я сбегаю на сцену… Подожди… Я вернусь… Вернусь, и во втором антракте и чай, и раки…
– Довольно! Достаточно я натерпелась! Я ухожу домой, и знай, что между нами все кончено! – гневно проговорила Малкова, приложила носовой платок к глазам и свернула в уединенную аллею.
Лагорский шел за ней. Его всего передергивало. Он видел, что она плачет.
– Веруша, успокойся. Ну, зачем делать скандал? Удивляюсь, как ты не можешь понять сценические товарищеские отношения… Десять лет актрисой, как сейчас сама сказала, и не понимаешь этих простых отношений.
Она обернулась к нему вся в слезах и с негодованием крикнула:
– Прошу оставить меня в покое! Прочь! Или я тебя… я тебя ударю.
Лагорский остановился.
«Закусила удила, – подумал он, тяжело вздохнув, – теперь с ней ничего не поделаешь, пока не остынет. Я помню… знаю по Казани… Бывало там всякое…»
Малкова сделала несколько шагов, опять обернулась и с дрожанием в голосе произнесла:
– И уж прошу больше ко мне ни ногой! Терпение мое лопнуло!
Он стоял, смотрел ей вслед, покачивал головой и, когда она скрылась, тихо пошел на сцену.
В уборной он встретил жену. Она полулежала на убогом диванчике. Горничная стояла перед ней с рюмкой, наполненной валерьяновыми каплями. Тут же был и Артаев.
– Но ведь ничего особенного не случилось, – утешал ее Артаев. – Мы ожидали большего. Наши все-таки заглушили их безобразия, и вас вызвали с треском.
– Какой же это треск! Что вы! – отвечала Копровская. – С треском!
– Сильнее в первом акте невозможно. Вот в третьем… Вы подождите третьего… Хлебнет публика в буфете, явятся чувства, и тогда будет совсем другой интерес.
– Но я вся дрожу… Я боюсь… Я могу предполагать, что во втором акте еще хуже будет.
– Успокойтесь, барынька, успокойтесь. Мы поддержим… А сейчас я вам для успокоения стаканчик пуншгласе с рюмочкой мараскину пришлю! Выйдет легкое асаже, и все прекрасно будет, – проговорил Артаев, выходя из уборной.
Копровская увидала Лагорского.
– А, это вы? Пожалуйте, пожалуйте сюда! – заговорила она раздраженно. – Отлично же вы все устроили, о чем я вас просила.
– Сделал все, что мог, Наденочек, – отвечал Лагорский. – Что же я могу сделать больше? Наши обещали, и некоторые перед спектаклем разбежались. Да билетов на места к тому же у меня не было.
– Не мели вздор! Ты сидел рядом с Малковой! – закричала на него Копровская. – Настина мне все рассказала. Ты сидел, впившись в нее глазами, и млел, так до того ли тебе, чтоб настоящим манером позаботиться о жене! И все-то ты врешь! Ты изолгался, как последний мальчишка! Просил кресло для Колотухина, а сам отдал его Малковой. Лгунишка…
– Малковой я потому отдал, что у Колотухина уж оказалось свое кресло. Колотухин сидел сзади нас и аплодировал тебе, и Малкова аплодировала.
– Врешь! Не ври! Настина сказала, что Малкова мне шикала.
– Врет твоя Настина. Нагло врет.
– Не моя она, а твоя! Ты с ней жил. Она даже твоя креатура. Ты и актрису-то из нее сделал. Я все знаю, мне все известно! Нет, Лагорский, так жить нельзя! Так жить невыносимо! Я не могу, не могу, не могу!
Копровская закрыла глаза платком.
– Наденочек, успокойся… Тебе вредно. Так волноваться тебе нельзя… – уговаривал ее Лагорский. – Ведь тебе впереди еще два акта. А в первом акте, право, ничего дурного не вышло. Ты прекрасно играла, была даже в ударе, была к лицу одета. Тебя вызвали, проводили отлично. Что два-три осла шикать-то начали, так что за беда! Это покупные шикальщики, а не публика. Фигнер – певец какой любимец публики, а и ему сколько раз шикали. А он и в ус себе не дует. Чихать хочет. Прямо – чихать. А из публики тебе аплодировали. Здесь сухая публика, здесь райка нет, но и она аплодировала. Даже очень аплодировала. Я видел даже, что тебе один генерал в первом ряду хлопал, сильно хлопал, – соврал он. – И наконец, это ведь первый акт был, который всегда без особенных хлопков проходит, а результатов надо ждать в третьем акте.
Копровская несколько успокоилась. Она поднялась с дивана, села перед зеркалом и стала с помощью горничной прикалывать себе шляпку на голову.
– Ну что же, был ты в буфете? Прислушивался к разговору публики? Видел кого-нибудь из рецензентов? Что про меня говорят? – спросила она Лагорского.
– Хвалят, хвалят… Неодобрительных отзывов я не слышал, – врал Лагорский. – Конечно, я забежал туда на минутку, но ничего худого я не слыхал.
– Зачем же ты там не остался дольше!
– Ах, Надюша! Да ведь сама же ты велела поскорей сюда прийти.
– Я велела прийти с результатами. Кого же ты из рецензентов видел? Из каких газет? – допытывалась Копровская.
– Да, право, я не знаю. Ведь я еще не успел ни с кем ознакомиться. Потом узнаю и сообщу тебе! Черный такой… в очках… Он хвалил и называл тебя актрисой московского пошиба, – продолжал врать Лагорский.
Лицо Копровской просияло улыбкой.
– Московского пошиба… – повторила она выражение Лагорского и сказала ему: – Ну, иди теперь в сад, в буфет – и везде прислушивайся… Да постарайся познакомиться с рецензентами-то… А потом мне расскажешь.
Как камень свалился с плеч Лагорского, когда он вышел из уборной жены. Он ожидал бо́льших упреков.
Проходя по сцене, он натолкнулся на Настину. Она была уже одета для роли.
– Лагорский! Я надеюсь, что вы мне найдете завтра комнату, – сказала она. – Поищите. Вы должны это сделать. Во имя наших отношений должны. А то поссоримся.
Глава XIV
Спектакль в театре сада «Карфаген» кончился без особенного скандала. Ожидаемое какое-то полное ошикание всей труппы относилось только к области разговоров и сплетен. Во втором акте также кто-то шикнул Копровской, шикнул и любовнику, но аплодисменты своей клаки сделали дело, и их вызвали. Не было восторженных аплодисментов среди публики, да их не за что было и расточать. Впрочем, Копровская была вызвана и в третьем акте, а понравившийся комик так даже и два раза был вызван. Гора родила мышь, если только это была гора. Впрочем, полиция рассказывала, что она вывела из театра какого-то пьяного, пробовавшего свистать. Лагорский антракт между вторым и третьим актом пробыл в буфете, выпил со знакомыми актерами несколько рюмок коньяку, с рецензентами же не успел познакомиться, так как никто из его знакомых их не знал и не мог ему их указать. Он прислушивался к разговору публики об игре артистов, но ничего не слыхал, кроме порицания неудачного освещения на сцене декораций сада лунным светом, которое все время мигало. Явившись в уборную жены, он, однако, рассказывал, что и публика ее хвалит, и театральные рецензенты относились об ней одобрительно. Ободрившаяся Копровская уже улыбалась и спрашивала его:
– Из какой же газеты всего больше хвалили?
Лагорский замялся и отвечал:
– Да, право, я не знаю. Такой черненький, тощий, в очках. Неловко было спрашивать. А только он одобрительно разбирал твою игру.
– Черненький в золотых очках был здесь в уборной. Его мне представляли. Это из газеты «Факел».
– Нет, он не в золотых очках, – отрицательно покачал головой Лагорский.
– Ну, все равно. Я их всех увижу сегодня за ужином и постараюсь познакомиться. Артаев пристает, чтобы я осталась ужинать. Нельзя отказать.
– Да он даже не в очках, а в пенсне, – заговорил Лагорский, опасаясь, что она начнет его проверять при встрече с рецензентами, и стал путать приметы их. – В черепаховом пенсне.