Содержатель театра Артаев бродил в проходах партера, поднимался в ложи и, раскланиваясь со знакомыми, говорил как бы в свое оправдание за неполный сбор:
– Полон бы сегодня театр был, да давеча дождичек немножко подкузьмил. По телефону то и дело заказывали кресла, но вот испугались дождичка и не приехали. Да еще подъедут, может быть.
А дождя совсем не было.
Кто-то удивляется и спрашивает:
– Да разве был дождик? А я и не заметил.
– Был маленький. Накрапывал. А в садовом деле это помеха. Боятся. К тому же и холодновато. А если бы чуточку было потеплее – полный сбор.
Театральным рецензентам и лицам газетного мира Артаев сообщал:
– Денег не жалеем для публики. Для лунной ночи особый электрический аппарат поставил-с… Четыреста рублей-с… Вот увидите во втором акте. Прямо из Парижа… Лунную ночь изображает, а можно и пожар… Упомяните, если будете писать. Чертищеву в «Сан-Суси» такой аппарат и во сне не снился, – прибавлял он, переминался с ноги на ногу, выбирал особенно нужного человека и шептал ему на ухо: – А после спектакля прошу в ресторан закусить, хлеба-соли откушать. А нас прошу не обижать.
Следовало рукопожатие.
Иным, в расположении которых к нему Артаев был уверен, он сообщал:
– Свистать нам будут-с. А чем артист виноват, что у нас промеж себя конкуренция!
– Кто свистать будет? Кому? – удивлялся слушающий.
– Соседи-с… Артистам… Да какие это соседи! Не соседи, а злоумышленники. Даже хуже-с… Сами в трубу вылетят и других выпустят. Мы на свои деньги все завели. А там нахватали в долг, где только можно было взять. Завтра, я думаю, первый-то сбор жиды из кассы весь заберут.
– Это вы про театр «Сан-Суси»?
– А то про кого же? Разбойники… Так вы наших-то сегодня поддержите, если что-нибудь выйдет.
– Всенепременно, всенепременно.
Но вот заиграл оркестр, а затем поднялся занавес. На сцене разговаривали молодой лакей в сером фраке, с половой щеткой, и нарядная горничная, с перовкой. Лагорский смотрел на сцену и говорил Малковой:
– Обстановка-то не ахти какая. А рассказывали, что мебель от знаменитого мебельщика взята. Да и павильончик-то подгулял. В афише стоит: новые декорации… А разве это новая декорация!
– Да ведь врать-то – не колесы мазать, – отвечала Малкова пословицей.
По проходу между кресел пробиралась Настина и села рядом с Лагорским.
– Выход жены вашей пришла посмотреть… – сказала она ему. – Сама я в конце второго акта, так еще успею одеться. Слышали, говорят, ваши нам шикать будут? Ваша жена так боится.
Она покосилась на Малкову и смерила ее взором, не поклонившись ей, хотя знала ее.
Лагорский промолчал. Настина тронула его за рукав и начала снова:
– Очень рада, Лагорский, что опять вас вижу. Поищите, душечка, мне комнату, вы здесь живете, и для вас это пустяки. А я ведь за тридевять земель, в гостинице. Каково это – ездить каждый день оттуда и туда! Меня уж извозчики вконец разграбили. Поищете?
– Хорошо. Найдется, так скажем, – отвечал Лагорский.
– Только чтоб со столом. А то ужасно неприятно по ресторанам и кухмистерским. Могу я надеяться? Ведь когда-то мы с вами душа в душу… У меня и кофейник мельхиоровый жив, который вы мне подарили.
Теперь Малкова стала злобно коситься на Настину и шепнула Лагорскому:
– Попросите, чтоб нам дали слушать пьесу.
Лагорский был как на иголках, а Настина продолжала:
– Да хорошо бы поближе к вам мне поселиться. Ведь, надеюсь, будете заходить ко мне? Столько не видались!
Но тут на сцене показалась Копровская, Лагорский весь превратился в зрение. В задних рядах кто-то зааплодировал ее выходу, но не успела она поклониться, как справа и слева зашикали.
– Медвежья услуга – эти хлопки при выходе… Прямо медвежья услуга! – бормотал Лагорский.
– Чего ты волнуешься-то! – шепнула ему Малкова. – Говоришь, что вконец разошелся с ней, а сам волнуешься. Да и ничего не произошло. Просто не хотят, чтобы принимали при выходе. Ведь принимают при выходе только любимиц, знаменитостей.
– Да я об этом только и говорю, Веруша.
Копровская не смутилась и стала входить в роль.
Малкова шептала:
– В первый раз вижу на сцене твою жену. Зачем это она слова-то так отчеканивает?
– Московская школа. Она видела хорошие образцы Федотовой и других. Это московская манера, – отвечал Лагорский.
– Ну какая московская! Прибивает каждое слово гвоздем. Скорей же пошехонская.
Акт кончался. Ушел со сцены любовник после очень веселой эффектной сцены – и ушел, как говорится, без хлопка.
– Какая публика-то здесь сухая! – заметила Настина. – У нас в Екатеринославе за эту сцену раз пять вызывали. А и актерчик-то был – горе.
Но вот и заключительная сцена Копровской. Копровская начала притворно смеяться, и смех этот переходил в истерику. Она закрыла лицо руками, поникла головой на стол и принялась рыдать. Занавес медленно опускался.
– Надо поддержать товарища, – сказал Лагорский, поднимаясь с кресла и зааплодировал. – Вера Константиновна, поддержите.
Аплодисменты раздались в задних рядах, где-то в ложе, аплодировали в балконе, но в то же время раздавалось и змеиное шипенье отовсюду. Настина аплодировала, но Малкова сидела без движений. Аплодисменты были жидки, но все-таки подняли занавес, и Копровская вышла на сцену и раскланивалась публике, с улыбкой прижимая руку к сердцу. Аплодисменты усилились, кто-то во все горло крикнул: «Браво, Копровская!» – но и шиканье не унималось, и кто-то слегка свистнул.
– Злостная подсадка… Покупные бандиты… – бормотал Лагорский, выходя за Малковой из кресел.
Та отвечала ему:
– Конечно, шикать не за что. Играла она так себе… Но актриса она не ахтительная. И зачем она рот кривит? Это уж называется «с изъянцем».
А сзади шла Настина и говорила Лагорскому:
– Лагорский… Будьте паинькой… Поищите мне завтра утром комнату. А я зайду к вам на репетицию узнать, нашли ли вы. Ну, я пойду в уборную одеваться.
Малкова обернулась к нему и почти громко сказала:
– Да отбрей ты ее хорошенько! Ну, что она к тебе пристает, словно к мальчишке! Вертячка… Надела шляпку в три этажа да и думает, что она актриса. Ты, должно быть, с ней путался где-нибудь, что она к тебе с таким нахальством?
– Брось, Веруша, свои ревности. Ведь ты не светская дама, а актриса и актерскую жизнь знаешь. Не нахальство тут, а товарищество. Но, само собой, я на побегушки к ней не пойду и комнату ей искать не стану.
Они выходили из театра. Их нагнал актер Колотухин.
– Вот она война-то Алой и Белой роз. Первая перестрелка уж началась, – говорил он.
Глава XIII
– Ну, теперь я твою жену видела и могу отправиться домой, – говорила Малкова Лагорскому. – Пьесу я знаю, так чего же мне еще? А завтра у нас спектакль. Пойдем ко мне, Василий, чай пить.
– Да что ты, Веруша! У жены в третьем акте самая лучшая горячая сцена. Надо принять меры против этого шиканья, – произнес Лагорский как бы с испугом. – Я должен побывать в буфете, прислушаться, что про жену говорит пресса. Прислушаться и сообщить жене. Она просила.
– Неисправим, хоть брось! – махнула рукой Малкова. – Слушай, Лагорский: я буду не на шутку сердиться, если ты так будешь говорить о Копровской. Помилуй, у тебя после трех слов четвертое слово – жена. Это даже оскорбительно для меня. Вдумайся, каково мне это слушать! Ведь у меня с тобой не мимолетная связь, не женский каприз. Я серьезно смотрю на то, что принадлежу тебе. А ты только: жена – и ничего больше.
Лагорский понизил тон.
– Я понимаю, Веруша, но что же делать, если она просила позаботиться о ней по-товарищески. Кроме меня у ней здесь нет знакомых мужчин. Я по-товарищески только. Нельзя же ее бросить на произвол судьбы. Мы разошлись, но не ссоримся, во вражде не находимся.
– Вечно одна и та же песня, – сказала Малкова. – Не понимаю я таких отношений. Около десяти лет я на сцене, видала виды, но не понимаю. Ну, если ты теперь идешь в буфет, то возьми меня с собой, угости чаем и раками. Ужасно люблю раков… «А денег у меня два франка и несколько сантимов», – процитировала она слова Любима Торцова из «Бедность не порок» Островского. Лагорский при этих словах весь съежился.