Не знаю, в силу каких причин, но я рос в семье каким-то особенным, не похожим на моих братьев и сестру. Семья наша была средней не только по своему достатку, но и по своим привычкам и всей своей духовной атмосфере. Общественными интересами никто из семьи не был проникнут, политикой совершенно никто не интересовался. Сестра окончила гимназию, посещала Высшие женские курсы, где изучала историю и литературу, затем вышла замуж за врача, уехала на Черное море и стала там строить свою собственную семью. Братья мои были оба отданы в Александровское коммерческое училище на Старой Басманной, что было, с точки зрения отца, делом вполне естественным: кем же и быть детям купца, как не коммерсантами? Старший брат вдобавок окончил в Москве Императорское высшее техническое училище и получил титул инженера-механика, но действительно сделался коммерсантом и вошел в дело отца. Другой мой брат – «непутевый» – по окончании Александровского коммерческого училища не обнаружил желания пополнить свои знания. Оба они вели довольно рассеянную жизнь и тем доставляли порой родителям неприятности, их знакомства были малоинтересны – особенно у Михаила (того самого, которого позднее расстреляли большевики). Их жизнь вообще была малосодержательна – так жила тогда молодежь того круга: без особых духовных интересов.
В силу каких обстоятельств, я не знаю, но я отличался от них. С самых ранних лет для меня самым большим удовольствием было достать интересную книгу и спрятаться с ней. За книгой я мог просидеть долгие часы. Я и сейчас помню это ощущение: сидишь часами в тихой гостиной, на мягком кресле, за книгой все забыто, ничего вне книги не существует. И вдруг позовут – обедать или еще куда-нибудь, и сразу очнешься, как от какого-то наваждения, с удивлением смотришь вокруг и не узнаешь знакомой обстановки…
Братья надо мной смеялись. Однажды над своей кроватью я нашел прикрепленную булавкой записку: «Филозоф – царь ослов» (братья меня дразнили ослом, так как в детстве у меня были оттопыренные уши). А отец сердился, что к семейному чаю я всегда приходил с книгой и клал во время чаепития книгу рядом со своим прибором на стол и старался читать, не теряя даром времени на чай. «И книги-то у тебя все какие-то особенные – большие и толстые!» – возмущался он (то была тогда, помню, «История цивилизации в Англии» Бокля в большом издании Павленкова).
Множество книг проглотил я в детстве – многих, вероятно, и не понимал как следует. Но из тех, которые понимал, хорошо помню «Робинзона Крузо», «Гулливера», «Остров сокровищ» Стивенсона, «Таинственный остров» и «80 000 верст под водою» Жюля Верна, «Детство, отрочество и юность» Толстого и его «Казаков», Эмара, Майн Рида, Купера, Вальтера Скотта, «Капитанскую дочку», Гоголя, Тургенева… Своими интересами и привычками я настолько отличался от других в семье, что одно время даже вообразил, что я – подкидыш! Так меня как-то раз в ссоре назвал один из братьев – и это запало мне в душу. Не подкидыш ли я, в самом деле? В разных маленьких семейных трагедиях и ссорах между братьями каждому, вероятно, кажется, что к нему в семье особенно несправедливы. У меня, как и у всех детей, были тоже ссоры с братьями – мы ссорились и даже дрались. В этих ссорах сказывалась моя вспыльчивость, которая, по-видимому, была присуща моей природе. В эти мгновения я чувствовал, как горячая кровь приливала к голове, в глазах темнело, и я бросался на врага с первым попавшимся предметом в руках, не считаясь ни со своими силами, ни с силами противника. У наших шахмат зубцы у тур были всегда обломаны, потому что после проигрыша я нередко бросал в своего противника шахматами…
Коля Очередин – живший у нас студент-сибиряк, считавшийся у нас «первым силачом», – хватал обоих драчунов и, держа каждого у себя под мышкой, уносил наверх на антресоли, где жили наши студенты, и там запирал каждого отдельно в темной комнате. И помню, как, наплакавшись один в запертой комнате, я приходил к твердому убеждению, что несправедливость, с которой «всегда» и «все» относятся ко мне в семье, именно тем и объясняется, что я не родной сын, а подкидыш! Воображаю, как во время таких расправ со мной страдала мать, как, вероятно, она хотела меня утешить и приласкать. Но она никогда этого не делала, зная, что это могло дурно отразиться на моем воспитании.
В силу ли того, что мать любила меня больше других своих детей, потому ли, что я с самых юных лет отличался от других своими более определенно выраженными духовными интересами, но мать отстояла меня от того, чтобы, как и других сыновей, отдать в Александровское коммерческое училище, как этого определенно хотел отец. Мать почему-то мечтала, чтобы я был доктором, – ее доброму сердцу карьера помогающего другим людям врача казалась соблазнительной. И она упорно сопротивлялась желанию отца, проявив тут неожиданно свой сильный характер, – до сих пор она ни в чем отцу не прекословила. Но я сам не хотел идти в университет! Я уже в течение нескольких лет слышал увлекательные рассказы обоих моих братьев об Александровском коммерческом училище, знал по этим рассказам всех его преподавателей, знаменитого физика Жуковского, химика Колли, инспектора Чекалу и директора, знал и многих товарищей моих братьев. И помню, как меня утешала и уговаривала мать: на одном из «Сибирских вечеров» в Благородном собрании, которые мы неизменно каждый год посещали, она мне указала на нескольких студентов университета в полной парадной форме – в мундирах с блестящими пуговицами, с золотыми галунами на воротничках и на рукавах и, главное, со шпагами на боку! Этому я был уже не в силах сопротивляться. Мать выиграла игру не только у отца, но и у меня.
Меня отдали в классическую гимназию.
2
Годы юности
Каждый раз, когда здесь, в Америке, я встречаю группу школьников, осматривающих, под руководством учителя, какой-нибудь музей, вижу, как доверчиво и дружески дети обращаются к своим руководителям, мне становится завидно. Я чувствую при этом не только зависть, но и горечь. Мы в России, во всяком случае мое поколение, этого не знали: в наши школьные годы между нами и нашими учителями всегда была пропасть.
И даже хуже, чем пропасть – вражда, часто переходившая в ненависть. Мы наших учителей не любили и не уважали, а они были к нам глубоко равнодушны. Почему это так происходило, я не знаю, но думаю, что на нас вины за это было меньше, чем на наших учителях. Мы, школьники, были такие же дети, как и во всех других странах и во все другие времена, то есть дети с хорошими и дурными задатками, и из нас, как из мягкого воска, можно было вылепить что угодно. Но наши учителя были по большей части дурными педагогами и скверными воспитателями.
Вот одно из первых моих впечатлений в гимназии. Это было, вероятно, через одну или две недели после поступления в гимназию – мне было тогда девять лет. Что могут и должны делать в этом возрасте дети, собранные в количестве сорока человек в одной комнате и предоставленные самим себе? Конечно, прежде всего шалить! Это так же естественно, как естественно резвиться и плескаться в воде стайке рыб. И если порой шалость выходит за пределы допустимого, умный педагог должен остановить слишком увлекающихся шалунов и объяснить им, почему их шалости чрезмерны и недопустимы. А наказать шалунов можно лишь после того, как они сделанных им указаний не послушают.
Все это элементарно. Но у нас в классе произошло следующее. Один из шалунов придумал забаву: сделал бумажную трубочку и из нее, как из духового ружья, стрелял жеваной промокашкой… Если такая «пуля» попадет в стену или потолок, она крепко к нему прилипнет. Занятие увлекательное – и скоро потолок в нашем классе покрылся звездами и созвездиями из красной жеваной промокашки. Я тоже принял участие в этом веселом занятии. Конечно, это переступало границы невинной шалости, но вряд ли этот проступок можно было назвать серьезным преступлением. Иначе отнесся к этому наш классный наставник. Он не стал нам разъяснять, почему такая шалость недопустима, – он заинтересовался лишь тем, КТО были преступники. Но мы молчали – никто не сознавался и никто не выдавал друг друга. Долго требовал он сознания и выдачи преступников, угрожая им и всем нам. Мы упорствовали, среди нас не оказалось ни малодушных, ни предателей.