Только совсем недавно и, можно сказать, даже случайно я узнал, что дед был в переписке с известным издателем «Москвитянина», М.П. Погодиным. Его письмо к М.П. Погодину напечатано в вышедшем в 1952 году в Издательстве Академии наук 58-м томе «Литературного наследства» (с. 650). В письме этом, датированном «30 генваря 1843 г., Нерчинск», дед выражает свое восхищение «Мертвыми душами» Гоголя, называя Гоголя – «великий наш художник-писатель, писатель-волшебник». Только из подстрочного примечания редакторов я узнал, что М.А. Зензинов родился в 1805 году и умер в 1873 году. Редактор «Литературного наследства» называет деда «сибирским промышленником, писателем, корреспондентом Погодина и сотрудником „Москвитянина“ (псевдонимы Зензинова „Даурси“, „Даурский пастух“)».
Характер деда был суровый, – в семье он, вероятно, был деспотом. За обедом он сидел во главе стола, как патриарх многочисленной семьи, – рядом с его тарелкой всегда лежала большая деревянная ложка на длинном черенке: если кто-либо из детей вел себя за столом неподобающим, с его точки зрения, образом, он молча стукал ложкой по лбу провинившегося. Бабенька, Мария Михайловна, которую я еще смутно помню по своим первым сознательным детским годам (после смерти деда она переехала на жительство в Москву и жила в нашей семье), – помню, как она показывала мне «зайчика» из платка, и особенно мне запомнилась, когда уже лежала в гробу в белом венчике из кружев вокруг головы, – безропотно ему во всем повиновалась. Она была очень доброй, вероятно, бесконечно была к нему привязана и, должно быть, тоже его боялась. В нашем доме висел большой карандашный портрет деда под стеклом известного тогда художника Людвига Питча (сделанный, вероятно, с дагерротипа) – на нем изображен человек с суровыми чертами лица, бритый, в халате, с большим открытым лбом (он перешел по наследству к отцу и от отца ко мне, чем я очень дорожу) и непокорной прядью откинутых назад длинных волос. Он очень походил на этом портрете на Бетховена.
Тут же рядом висел портрет Бабеньки того же художника – на нем была изображена старушка с мягкими и мелкими чертами лица в многочисленных морщинках, добрыми глазами и улыбкой. На голове – черная кружевная наколка, как носили в то время. Оба этих портрета, сопровождавшие первые восемнадцать лет моей жизни, – ведь я видел их каждый день! – так врезались в мою память, что, будь я художником, мог бы и сейчас нарисовать их по памяти.
Отец мой, как и дед, не получил никакого образования, он не был даже в начальной школе, что мне представляется сейчас просто удивительным. Но необразованным и его никак нельзя было назвать – хотя всегда писал «генварь» вместо января и «ѳевраль» через фиту вместо февраля, но делал он это, кажется, не столько по незнанию, сколько из упорства и из пристрастия к отцовским, быть может, традициям, хотя человек он был очень либеральный. Он тоже добился всего своим собственным упорным трудом. Он много читал и многое знал (вот только немецкий язык никак не мог одолеть, хотя самоучкой упорно учился ему всю жизнь). Когда позднее, в Москве, наш дом сделался одним из центров, где собиралась сибирская учащаяся молодежь, он мало чем отличался в разговорах от людей, получивших университетское образование. Он родился и вырос в торговой среде и всю свою жизнь занимался торговлей – в Москве у него было комиссионное дело по торговле с Сибирью, кроме того, он еще был московским агентом Добровольного флота, пароходы которого ходили между Петербургом, Одессой и Владивостоком.
С детства я помню приходившие из Китая через Монголию и Сибирь зашитые в лошадиную кожу цибики чая, множество мехов, от которых шел особенный терпкий запах (главным образом то были белка, хорек и соболь), кабарговую струю и тяжелые матово-серые кирпичи серебра, которые приходили откуда-то тоже с далекого Востока. Но среда, в которой отец вырос в Нерчинске, не походила на купеческую обстановку, где весь интерес исчерпывается стремлением к наживе. Вдумываясь вообще в ту обстановку и время, я прихожу к неожиданным заключениям, которые иногда меня самого удивляют. Было бы большой ошибкой думать, как это делают очень и очень многие, что такая, казалось бы, забытая Богом и людьми дыра, какой когда-то был маленький уездный город Нерчинск в Забайкалье, была тусклым и скучным захолустьем, оторванным от всякой культурной жизни. Нет, жизнь с ее очень живыми интересами, со стремлением молодежи к знаниям, с тягой к общечеловеческой культуре, билась и там.
Как-то в одном из наиболее распространенных и влиятельных американских журналов мне пришлось прочитать чрезвычайно презрительную оценку дореволюционной России. «До войны они (то есть русские) без помощи иностранных инженеров не могли сделать даже спичечной коробки», – писал в своем журнале «ПМ» известный американский журналист Ральф Ингерсолл[3]. А известный американский писатель Квентин Рейнольдс писал из Куйбышева (Самары) в 1941 году, что «двадцать пять лет тому назад лишь десять процентов русского населения носили обувь»[4]. Подобные легкомысленные и невежественные утверждения иностранцев наводят на грустные размышления. К сожалению, такое легкомыслие и невежество свойственны не только иностранцам, которым простительно не знать чужой и далекой страны (правда, не следует тогда и писать о ней!), оно свойственно и многим русским, не знающим своего прошлого.
Мне пришлось побывать в этом Нерчинске, на родине моих родителей, летом 1916 года. Это и тогда был тихий и пыльный город с населением в четыре-пять тысяч жителей. Хотя теперь через него уже проходила железнодорожная ветка из Читы, он казался заброшенным и оторванным от всего света. Улицы были немощеные, вдоль них шли деревянные домики. По городской площади бродили коровы и овцы, она была покрыта пылью в несколько вершков толщиной. И вдруг я вышел к большому деревянному строению, которое рядом со всем этим запустением и нищетой показалось мне настоящим дворцом. Это и был «дворец» – так его и называли: «Дворец Бутина»! Имя Михаила Дмитриевича Бутина мне было знакомо с детства – я часто слышал его в своей семье. Михаил Дмитриевич Бутин был известный нерчинский купец и промышленник. Он был обладателем золотых приисков, винокуренного завода, железоделательного завода и пароходства. Но он был не только богатым, но и просвещенным человеком, много раз бывал в Америке, хорошо знал Европу. В его огромном доме были не только оранжереи, но и прекрасная библиотека. Он любил собирать вокруг себя молодежь, для которой являлся источником знаний. Отец часто рассказывал нам, как собиралась в бутинском гостеприимном доме нерчинская молодежь обоего пола.
И в доме Бутина не только танцевали и веселились, но также вместе читали и обсуждали последние номера толстых журналов, приходивших из Москвы и Петербурга, и новые книги (я сам видел в его библиотеке выстроившиеся рядами книжки «Современника», «Отечественных записок», «Дела», «Русского слова»). Думаю, что для этой молодежи дом Бутина играл роль местного университета. Во всяком случае, мой отец был обязан своим культурным развитием главным образом именно Бутину, который был, вероятно, лет на 1012 старше его. Я и сам хорошо помнил Бутина и его красавицу-жену, Марию Александровну, потому что каждый раз, когда они были проездом из Сибири в Европу в Москве, они бывали в нашем доме. Это был высокого роста статный брюнет, с энергичными движениями, с прямой и узкой бородой, которая напоминала американцев времен Брета Гарта – и, может быть, самого Брета Гарта. Когда в 1916 году я был в Нерчинске, Бутина давно уже не было в живых. Но дом его или его «дворец» содержался в полном порядке. В нем жил теперь только сторож, который водил редких посетителей по пустынным залам. Но паркет в бальном зале в два света блестел, библиотека была в порядке, в больших зеркальных шарах отражались пальмы оранжереи.
В известной книге Джорджа Кеннана «Сибирь и ссылка», вышедшей в Нью-Йорке в 1891 году, я нашел интересное описание не только Нерчинска, но и дома Бутина.