Художник на фоне мрачной обстановки в квартире, на фоне старой одежды ее обитателей, (обратите внимание – на сыне рубаха, сшитая вручную, и нижние края её неровные, видимо не было ниток). Так вот на общем тёмном фоне светлые объятия жены и есть наша Победа над врагом, победа жизни над смертью, когда смерть сдалась, выбросила белый флаг. И будут жить наша страна, наш народ всегда!
Через час они будут сидеть за столом и есть тушенку с хлебом из солдатского вещмешка. Сын будет примерять медаль отца «За взятие Будапешта», про которую Исаковский напишет пронзительные строки:
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Внезапно он оборвал свой рассказ, потому что учитель странной, сгорбленной походкой вышел из класса. В классе стояла гробовая тишина, которая прерывалась тихим шмыганьем носов.
Из окна было видно, как учитель на крыльце деревянной школы курил одну за другой папиросы. Вернулся он минут через десять почти строевым шагом. Голос у него был бодрый, как будто не было слез.
– Светлов, ты не умеешь рисовать. Но ты умеешь чувствовать, как художник. Ставлю тебе пять с плюсом! Спасибо!
А за весь курс рисования у Витьки красовалась пятёрка!
Домой парень примчался радостный и с порога закричал:
– У меня пять по рисованию! Пятёрка, мама!
Отец вышел из комнаты удивленный:
– Ты что, Мону Лизу нарисовал? Ну-ка покажи.
– Да, нет, ничего я не рисовал!
И начал сбивчиво рассказывать о том, что произошло в школе.
– Да, Витька, ну и везёт же тебе с языком, уболтал учителя.
– Нет, – Витя обиделся, – я ничего не болтал. Я рассказывал то, что слышал от вас… Ну, может, малость прибавил…
А через пару дней учитель подарил ему медаль «За взятие Будапешта»:
– Береги её и расскажи детям и внукам, всем, кому сможешь, о войне, сохрани память о нас. А меня, лейтенанта, в Будапеште спас солдат, но я не знаю ни фамилии, ни имени его. Шёл бой. Жестокий бой. Потом искал его среди мёртвых, но не нашел…
И запомни, эта медаль не за освобождение Будапешта от немцев, а за взятие города. Венгры в большинстве были нацистами, мы уничтожали нацизм там, в Венгрии. Не забывай этого!
Витька Светлов шёл домой. По обеим сторонам улицы Победы тянулись к небу тополя, роняя серёжки с пухом. И тот кружился на земле, образуя пушистые воронки, которые время от времени поднимались вверх и вызывали чих, напоминая о приближении буйства зеленой листвы…
Диван
Диван стоял молча. Это был советской работы диван, достаточно обветшалый, с невзрачной обивкой, но еще прочный, повидавший многих людей, что пользовались им в разное время, и вот теперь он готовился к последнему своему переезду на мичуринский участок. Рабочие попытались его вынести целиком, но не смогли – и пришлось разбирать ветерана, отсоединяя спинку от самого ложа. Ему стало грустно оттого, что он теперь будет часто стоять один, в холоде, без людей, к которым привык за свои неполные двадцать. Подумать только, в далеком 1975 году его изготовили на Искитимской мебельной фабрике из дерева, которое привезли с далекого Нарымского края – из мест, откуда бежал когда-то Сталин и куда потом он же ссылал невинных, которые в основном повымерли, потомки кое-какие остались, работали, заготовляя лес и отправляя его на заводы и фабрики страны. Вот и его основа прибыла на мебельную фабрику, где прошла сортировку и сушку, обработку разными механизмами и соединение всякими шарнирами и шурупами. Обтянутый темно-коричневым гобеленом, он превратился в вожделенную, по советским меркам, вещь.
Он помнил, как раскачивался в вагоне по пути в город N, как было холодно и сыро. Помнил, как грубо его выпихнули из вагона, не в силах поднять громоздкую конструкцию. А потом он красовался в мебельном магазине «Весна коммунизма» во времена Лигачева, совсем недолго, так как его сразу же купили. Он помнит руки женщины, ласково прикасавшиеся к его гобелену и постукивание кулаком мужчины, которое отдавалось эхом где-то внутри. Он никогда не забудет первый день в малосемейке по улице Сибирской, когда, раздев его от упаковки, молодые супруги бросились друг на друга, проверяя его крепость, прыгая и ползая по нему, словно приемщицы ОТК на фабрике. Сначала ему было немного больно, но потом, со временем, ощущение тяжести стало привычным и даже необходимым.
Супруги иногда ссорились, но он великодушно примирял их, завлекая широтой своих объятий, и ему казалось, что именно он самый главный в доме, что он может все или почти все. Через какое-то время в доме появился ребенок – плод той страсти и любви, которым диван был невольным свидетелем. Гордость одолевала, когда он чувствовал на себе маленький комочек, тихо посапывающий и смешно причмокивающий. Иногда, пытаясь привлечь внимание хозяйки к маленькому человечку, начинавшему ежиться и подозрительно ворочаться, он начинал жалобно поскрипывать, стараясь предупредить раздражающие, мокрые пятна. Его же стали, смазывая и подкручивая шарниры, ругать. Ребенок рос, проверяя своими методами его на прочность, прыгая на нем и с него так долго и много, что иногда хотелось плакать. Но диван терпел, оправдывая свое предназначение. Приходили друзья семьи, и тогда ему было весело, сжиматься и распрямляться от их приседаний и вставаний. Он многое видел, но молчал, не вмешиваясь в чужую жизнь, лишь изредка ворчал, скрипя шарнирами. На нем появилась накидка, более светлая, чем он сам, потом подушки, которые грели не только хозяев, но и его.
Диван вспомнил, как ребенок, будучи уже пятнадцати-летним, привел в гости симпатичную девчонку, и устроившись на нем, пытался обнять ее, а она кокетливо сопротивлялась. Потом они целовались… Тайна первого свидания была доверена ему одному. Он только прокряхтел, когда родители, обсуждавшие вечером какие-то дела и не подозревавшие, что их чадо выросло, устало погрузились в подушки. И вновь его смазали и подкрутили.
А как он не любил семечки! Когда супруги садились и щелкали проклятых детей подсолнуха, шелуха падала к нему внутрь, и становилось грязно и неуютно. Зато диван любил тишину вечеров, наслаждаясь ароматом чая и слушая концерты или созерцая серьезные фильмы с картинами чьей-то жизни, которая казалась хозяевам интересной, захватывала их душу, заставляя ерзать по его широкой спине.
А еще ему становилось радостно, когда его отодвигали от стены, подметали грязь и протирали мокрой тряпкой – после этого дышалось легко и свободно. Но время бежало неумолимо: он старел, спинка его прогибалась, шарниры истирались, шурупы ржавели, и ему было все тяжелее выполнять свои обязанности по дому, а здесь еще грянула перестройка Горбачева. «Благодаря» ей однажды он съежился от произнесенных хозяйкой слов: «Пора это старье выбросить, у всех уже импортные, а у нас рухлядь советская». Но муж заступился: «Нормальный старичок». Он же с тревогой стал ждать, ублажая своих хозяев, но это становилось все труднее. И вот это время наступило. Но его не вынесли на помойку, как другие отжившие свой срок вещи. Ему повезло, его везут на дачу, где он летом будет ждать встреч с дорогими ему людьми…
Рыба – что женщина…
Рыба что женщина, клюет по своему хотению. Вот почему рыбалка и заменяет нам на время женщину. Мужики любят этот процесс: не саму плоть рыбы, а сражение с ее хитростью, изворотливостью, умом. Ради победы они согласны на все: летят вертолетами, едут поездами, машинами и пароходами, покупают лучшее снаряжение, варят каши, покупают валерьянку вместо духов, изобретают красивые блесны, воблеры, сидят часами на берегу и в лодках, сжираемые гнусом, или мерзнут в сорокаградусный мороз так, что водка смерзается и становится похожа на кефир, а руки не гнутся вовсе… я уж молчу про более нежные части тела.