В главе «Британский архипелаг лагерей» Айдан Форт прослеживает генеалогию концлагеря в британском колониальном контексте. На материале истории Британской империи сюжет перемещается от работных домов для бедных в имперской метрополии, послуживших шаблоном для будущих лагерей, в Британскую Индию как «главную лагерную арену» в XIX веке. Племенные лагеря для преступников, возникшие в результате чрезвычайных ситуаций, вызванных в 1890-е годы голодом и чумой, в свою очередь, послужили образцом для мест заключения, которые впервые назовут концентрационными лагерями во время Англо-бурской войны. Из этой генеалогии вытекает несколько важных следствий. Во-первых, существовало живое взаимодействие между метрополией и колониальной периферией, между работными домами в центре и лагерями на периферии, между классовым и расовым дискурсами. Это может предоставить аналогию, mutatis mutandis, для дальнейшего изучения взаимодействия между советским центром и периферией, между ГУЛАГом и не-ГУЛАГом. Во-вторых, не только Британия, но и другие колониальные державы «почерпнули многие культурные, материальные и политические предпосылки принудительного лагеря» в долгом XIX веке. Примечательно, что во время Наполеоновских войн армейские лагеря в некоторых организационных аспектах послужили моделью концентрационных лагерей для мирных жителей. В-третьих, как и в советском случае, эти культурные предпосылки включали мощные метафоры «чистоты» и «грязи».
Отдаленное, но заметное «фамильное сходство», тянущееся из XIX в XX век, которое демонстрирует Форт, предостерегая при этом от упрощенных сравнений, таким образом, включает не только административные и организационные технологии, но и культурные и идеологические мотивы, которые простирались от центров власти до периферийных точек злоупотребления властью. Лагеря создавались государствами всего политического спектра, но, несмотря на радикально отличающиеся политические идеологии, глубинная культурно-идеологическая логика, лежащая в основе лагерей, кажется очень схожей. В то же время, расширяя положения Белла о «чрезвычайных положениях», Форт поясняет, что британские лагеря были «естественными продуктами чрезвычайных ситуаций», таких как голод, болезни и войны, и были обречены на внеправовое исключение. И таким образом, они подтверждают суждение о современных лагерях как о «чрезвычайных положениях» в том смысле, который неприменим к ГУЛАГу, хотя последнее и спорно, и нетипично. В любом случае, Форт прав, когда призывает к компаративным исследованиям, выходящим за пределы круга «обычных подозреваемых», а также к таким, которые могут изменить представление об «удобных различиях» между либеральными и нелиберальными государствами.
В очередной раз переосмысливая параллель между нацистскими и советскими лагерями, о которой говорилось выше, Байрау вносит свой вклад в традицию анализа лагерей как «тотального института», ставшего стержнем и символом двух самых тоталитарных диктатур в коротком ХХ веке – эпохе крайностей[21].
Особенностью главы Байрау является внимание, уделяемое количественным оценкам двух лагерных систем. Общая численность ГУЛАГа в сталинские годы неуклонно росла: с 1,2 млн в лагерях и колониях в 1936 году до 1,7 млн в 1940 году и 2,3 млн в 1953 году. Что касается советских лагерей в целом, то, как сообщает Байрау, между 1934 и 1953 годами через ГУЛАГ прошло 18–19 млн человек, а в годы войны заключенные составляли 3–4 % всей советской рабочей силы. Период войны, как хорошо известно, был исключением в процессе линейного роста размеров ГУЛАГа: заключенных-инвалидов выпустили на свободу, а штрафные батальоны, состоявшие из освобожденных лагерников, были отправлены сражаться на фронт. Что касается немецких концентрационных лагерей, в 1935 году в них содержалось всего лишь четыре тысячи заключенных, а в 1939 году это число достигло 30 тысяч. Но стремление к войне и мировому расовому господству послужило непосредственному высвобождению смертоубийственного правого революционного и утопического потенциала национал-социализма. Согласно данным, приведенным Байрау, общая численность населения 24 концентрационных лагерей и тысячи лагерей-спутников в Рейхе и оккупированной Европе оценивается в 2,5–3,5 млн человек. При том что Форт убедительно доказывает, что сравнения сталинизма исключительно с нацизмом недостаточно, одни только масштабы и влиятельность этих двух систем требуют постоянного внимания компаративистов.
С помощью своей концепции «лагерных миров» Дитрих Байрау пытается провести такой сравнительный обзор нацистских и советских лагерей, который, несмотря на разнообразие лагерей в каждой системе, синтезировал бы их основные черты как институтов. Так, и в том и в другом случае удивительным кажется небольшое число охранников и персонала, под надзором которых находилось большое количество заключенных, – и нередко фактическая власть оказывалась в руках преступных группировок. Хотя Байрау и описывает лагеря как тотальные институты, подлинное тотальное руководство было невозможным, а центральные власти были далеки от того, чтобы полностью контролировать пространство внутри колючей проволоки. Однако власти, безусловно, сыграли важную роль в установлении иерархии в лагерях, – собственно, эти иерархии и являются центральным элементом анализа Байрау. В случае нацистских лагерей иерархии были в основном расовыми, но те, кто имел делегированные полномочия, тюремные функционеры, пользовались большими привилегиями. В советских лагерях роль национальной принадлежности, безусловно, возрастала, а разграничение между «политическими» и «уголовниками» хорошо известно[22]. Байрау также заключает, что в лагерях обоих высокоидеологичных режимов, вступивших в смертельную схватку идеологий на Восточном фронте, «специальная обработка в форме идеологической пропаганды не играла важной роли». Анализ Байрау, учитывая существенное сходство между нацистскими и советскими лагерями, обнаруживает и ряд конкретных различий: так, советская классовая и политическая классификация заключенных была менее жесткой, чем нацистская расовая классификация, и в советском случае статус заключенных был более подвижным. Разрыв между охранниками и персоналом с одной стороны и заключенными – с другой, столь огромный в немецких лагерях, был меньшим в советском контексте. Наконец, что не менее важно, при коммунизме не было лагерей, открыто предназначенных для геноцида или прямого истребления.
Помещенная в этой книге статья Клауса Мюльхана наряду с другими его исследованиями китайской пенитенциарной системы и лагерей ХХ века позволяет нам рассмотреть влияние Советского Союза в ряду других ключевых факторов, способствовавших созданию и развитию системы лаогай. В книге «Уголовное правосудие в Китае» Мюльхан объяснил, что некоторые «широкие подходы и базовые концепции» были «усвоены на советском примере, хотя впоследствии подверглись частичным изменениям в Китае». Советская модель, принятая китайскими коммунистами как верная, никогда не была образцом для «слепого и некритического подражания». В китайской пенитенциарной политике подходы, в общем и целом вытекающие из советской модели, включали в себя сочетание тюремного заключения с экономическими функциями, в частности с важной ролью труда заключенных в индустриализации, а также упор на перевоспитание и функционалистский подход к закону [Mühlhahn 2009a: 148, 159].
Однако некоторые влияния на формирование лаогая были столь же сильными или даже сильнее, чем советское. Во-первых, китайские коммунисты десятилетиями участвовали в революционном движении, что дало им организационный опыт задолго до их прихода к власти. Уже в конце 1920-х годов, а затем, более систематически, после Длинного марша 1934–1935 годов они разрабатывали свои собственные революционные суды и право [Mühlhahn 2009: 160]. Не менее важным было историческое наследие докоммунистического Китая. Националистический Китай тесно сотрудничал с нацистской Германией в 1933–1936 годах; функционеры Гоминьдана интересовались нацистскими лагерями и пытались подражать им в Китае. Ведущие шанхайские юристы и криминологи оглядывались как на Германию, так и на СССР и оценивали исправительные работы в лагерях для интернированных как прогрессивные.