Колонизуемые Гулагом окраины являлись примером максимальной концентрации населения, имевшего опыт заключения. Однако жестокость законов привела к тому, что к особой лагерной субкультуре приобщались миллионы людей во всех регионах страны. Огромный Гулаг в значительной мере способствовал воспроизводству уголовной преступности, вовлекая в число рецидивистов людей, приговоренных к большим срокам заключения за малосущественные нарушения, совершенные в силу крайне тяжелых условий жизни. Масштабы и повседневность социума профессиональной преступности в СССР, его связи с Гулагом и не-Гулагом требуют исследования, хотя это и затрудняется почти полной закрытостью документов МВД[40]. Пока с полным основанием можно утверждать, что наличие большого количества освобожденных и беглецов из Гулага (главным образом бывших кулаков) чрезвычайно беспокоило сталинское руководство. Это была важная причина для периодических чисток, самой известной из которых были массовые операции 1937–1938 годов[41].
Важным следствием жестоких репрессий и произвола явились конфликтные и даже враждебные отношения между государством и значительной частью советского общества. Массовыми были представления о несправедливости советской карательной политики, об отсутствии правосудия и социальном разрыве между верхами и низами. Острую реакцию в советском обществе вызвало, например, принятие указов Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года о борьбе с хищениями государственной и личной собственности. Они предусматривали непомерно жестокие меры наказания за сравнительно незначительные проступки, причем нередко вызванные сложными жизненными обстоятельствами, последствиями послевоенной бедности и разрухи. Именно этот аспект проблемы подчеркивали авторы сохранившихся писем в адрес советских вождей. Ученик сельской школы А. Е. Багно, рассказывая о тяжелой жизни своей семьи и односельчан, открыто писал Сталину:
…Тут не уворуешь – не проживешь без средств со стороны. Вот и сейчас двух колхозниц <…> будут судить за хлеб. Что же они с жиру пошли его воровать? Может быть их детям нечего будет есть зимой. А в колхозе сколько там дадут. Если бы они жили на положении «повышенного быта», тогда уж другое дело. Можно бы и 10 лет дать. А раз их, считай, к этому принудили, а теперь 10 или сколько там лет тюрьмы дали – это уже несправедливо. Создайте сносные материальные условия, а потом судите [Горская 2015: 278–280].
Это письмо, как и другие похожие обращения, было положено на стол Сталину, но осталось без последствий[42].
Подобные установки массового сознания формировали привычку к государственному насилию, правовой нигилизм, презрение к правоохранительной и судебной системе, социальную пассивность. Эти качества среднего советского человека на долгие десятилетия предопределили развитие страны как при социализме, так и после его падения. В январе 1934 года корреспондент «Крестьянской газеты» сообщал в служебной записке в редакцию:
По дороге в Ленинград мне пришлось беседовать с колхозниками. Меня поразило то, что колхозники не считают зазорным приговор суда на «принудиловку» [осуждение к принудительным работам. – О. Х.]. В разговоре они без конца перечисляют и упоминают, «что вот, мол, приехал с принудиловки», «послали на принудиловку» и т. д., как будто принудиловка – дом отдыха или курорт [Лившин и Орлов 2002: 236].
Е. Ю. Зубкова отмечает героизацию образа уголовника-рецидивиста в советской молодежной культуре после войны [Зубкова 1999: 93–94]. Джон Раунд, встречавшийся с бывшими заключенными в Магадане уже в наше время, также столкнулся с долгосрочными социальными последствиями государственного насилия: «Хотя прошло уже полстолетия со времени их освобождения, интервьюируемые все еще чувствуют, что другие слои общества презирают их, и они по-прежнему чрезвычайно боятся властей. Они стараются жить максимально анонимно, минимально взаимодействуя с государственными структурами…» [Round 2006: 22].
Массовые репрессии по национальному признаку, трагический опыт ссылки, пережитый некоторыми народами СССР, имели долгосрочные негативные последствия в сфере межнациональных отношений. Широко распространено понимание того, что «месть прошлого» [Suny 1993][43], включая сталинское наследие, была важным фактором острых национальных конфликтов и распада СССР в 1980-е годы. Как показывают документы, межнациональные конфликты, в том числе принимавшие форму вооруженной борьбы, и нараставшее недовольство «наказанных народов» в ссылке являлись характерными чертами сталинской системы, свидетельством ее кризисного состояния [Кошелева 2013]. Декриминализация национальной политики после смерти Сталина позволила предотвратить назревавший взрыв, однако не устранила глубинных противоречий, порожденных национальными чистками 1930-х – начала 1950-х годов.
Страты по Гулагу
В конечном счете сталинский террор и наличие огромного Гулага фактически формировали новую структуру советского общества. Это была своеобразная иерархия страт, статус которых определялся степенью примененного к ним государственного насилия. Условно эту иерархию можно представить следующим образом:
– заключенные и ссыльные;
– осужденные к мерам наказания, не связанным с лишением свободы, а также находившиеся под следствием и временным арестом, но в конечном счете не осужденные;
– «подозрительные» – родственники репрессированных, слои населения, подвергавшиеся дискриминации по социальным, национальным признакам, но не попавшие в Гулаг;
– избежавшие Гулага, но не получившие от этого явных социальных преимуществ;
– «выдвиженцы террора», получившие в результате кадровых чисток социальные преимущества, но непосредственно не причастные к организации террора;
– исполнители террора – сотрудники карательного аппарата и других звеньев партийно-государственной машины, причастных к организации и исполнению террора.
Взаимодействие и противостояние отмеченных страт прослеживается в советском и российском социально-политическом развитии в течение многих десятилетий. Разлагающе действуя на политико-моральное состояние советского общества, опыт Гулага при определенных условиях мог стать важным фактором преодоления сталинизма. Долг свидетеля, требующего справедливости и предупреждающего об опасности, становился смыслом жизни многих жертв Гулага[44]. Такие свидетельства явились самым сильным, эмоциональным и убедительным аргументом в борьбе антисталинистов за будущее страны.
Возможности для свидетельствования, конечно, зависели от общей политической ситуации. Сталинское государство прилагало огромные усилия, чтобы правда о Гулаге не проникала за пределы лагерей. Письма заключенных подвергались цензуре. Практика свиданий с родственниками в лагерях была чрезвычайно ограниченна. Страх перед свидетельствами наряду с другими причинами заставлял власти максимально изолировать бывших заключенных. После отбытия срока им запрещали селиться в больших городах и других «режимных местностях», отправляли в ссылку в отдаленные районы, держали под постоянным контролем.
Изоляция и наказания за свидетельство, несомненно, давали свои результаты. На многие годы в среде бывших узников Гулага сформировалась устойчивая привычка молчания. Вытесняя из памяти страшный опыт, многие старались обезопасить себя и своих детей. «…Они жили маскируясь и молча почти 70 лет.
Одна из опрошенных подчеркивала, что она не говорила никому, даже собственным детям, о своем опыте», – пишет М. Кацнельсон, бравший интервью у детей спецпереселенцев в Сибири в 2003 году [Kaznelson 2007: 1164].