Я бы предложил внимательному читателю этих глав постараться разбить спорную проблему модерности на более конкретные исторические и теоретические вопросы. Одна из ключевых проблем подобного рода касается возможностей государства. Глава Бира, посвященная этапированию в Сибирь и институту ссылки в царской России, как раз касается пределов государственной власти в дореволюционной Российской империи. Хотя по своей природе как лагеря ГУЛАГа, так и поселения ссыльных основывались на минимизации числа охранников и персонала, необходимого для принуждения к труду большого количества заключенных, контраст между царским и советским государствами был огромен. Само собой разумеется, что амбиции советского государства были намного больше, чем его реальные возможности, но без учета этих амбиций сами масштабы ГУЛАГа почти непредставимы. Вторая проблема, относящаяся к вопросу о модерности ГУЛАГа, связана с существенной ролью науки, медицины и специалистов, рассматриваемой в главах Алексопулос, Хили и Сиддики. Третий вопрос касается особых экономических и идеологических задач, связанных с подневольным трудом в ГУЛАГе, начиная с первой пятилетки. В то время как британские лагеря, как показывает Форт, не только использовали труд заключенных, но и отражали целую идеологию труда, центральное место подневольного ГУЛАГовского труда в принудительной индустриализации и внутренней колонизации – то, что К. Герлах и Н. Верт назвали «насилием, связанным с развитием», – следует считать основным аспектом советского коммунизма [Герлах, Верт 2011: 192]. К. Мюльхан в своей работе предполагает, что китайская система лаогай (аббревиатура лозунга «исправление через труд») разделяла с ГУЛАГом «сильный, даже доминирующий акцент на экономических функциях лагерей». Это еще одна причина считать маоизм разновидностью сталинизма.
Возможно, самая большая проблема, порождаемая новым сопоставлением Гулага и не-Гулага в советской системе, проблема, требующая более углубленных компаративных исследований, – это отношения между «свободным» и гулаговским трудом. Многие главы этой книги содержат материал, подтверждающий недавний вывод А. Баренберга: «прямое разграничение вольнонаемных работников и заключенных, с которым часто можно столкнуться в архивных документах и мемуарах, а также в большей части историографии ГУЛАГа, не в состоянии показать социальную сложность лагерных комплексов и окружающих их сообществ» [Barenberg 2014: 9]. Например, Хлевнюк говорит о пограничном пространстве между Гулагом и не-Гулагом, состоящем из десятков миллионов людей, которых он называет полусвободными. Под «свободным» в данном контексте подразумевается, конечно, «не заключенный». Однако понимание того, что едва ли можно считать какой-либо труд в сталинский период по-настоящему свободным, то есть никак не связанным напрямую с принуждением, не ново в историографии не-Гулага. Вся колхозная система, возникшая в результате коллективизации сельского хозяйства, осуществленной в тот же исторический момент, когда был создан ГУЛАГ, может рассматриваться как форма подневольного труда для сельского населения. Эта тема также предоставляет обширное поле для сопоставлений. Не только авторы новой волны науки о ГУЛАГе (в том числе Хлевнюк, Белл и Сиддики в этой книге), но и историки-экономисты, исследующие другие времена и контексты, ставят под сомнение резкую дихотомию между вольным и подневольным трудом[8].
Наконец, представленный в книге компаративный подход заставляет задуматься о тех бесчисленных сферах жизни, в которых ГУЛАГ переплетался со сталинским режимом, определение и сущность которого сами по себе являются важной проблемой, а также о том, почему ГУЛАГ стал неотъемлемой частью советской системы сталинского периода[9]. Самая подходящая отправная точка – петля обратной связи между политикой и экономикой, или, более конкретно, то, как преследование политических врагов усиливало эксплуатацию подневольного труда, и наоборот. Советские власти привыкли к постоянному, кажущемуся неисчерпаемым потоку рабочей силы ГУЛАГа, хотя сама администрация лагерей порой занижала число заключенных, поставляемое государственной властью. Безусловно, ГУЛАГ, несмотря на его огромные размеры, был во всесоюзном масштабе лишь одной, довольно небольшой частью формирующейся командной экономики. Но важность подневольного труда ГУЛАГа обусловлена положением ГУЛАГа в экономике как высокоприоритетного сектора, управляемого мощной тайной полицией: его использовали для добычи золота и полезных ископаемых, монументальных строек той эпохи и стратегически важных проектов. Кроме того, в командной экономике труд заключенных, предоставляемый по договору тайной полицией, регулярно направлялся на удовлетворение самых разнообразных нужд за пределами ГУЛАГа[10].
Суть в том, что в сталинский период советская система была неразрывно связана с ГУЛАГом. Немалую роль в этом сыграло отношение сталинского руководства и советских властей: они оказались в плену иллюзий, полагая, что принудительный труд обходится практически без затрат или, что, возможно, более точно, в течение десятилетий они вели себя так, будто производимые затраты оправдывают себя[11]. Кроме того, на условия и рост населения ГУЛАГа непосредственно влияли циклы революционных атак, или репрессий, чередующихся с периодами упадка, когда режим колебался от кризиса к кризису, начиная с неожиданных последствий коллективизации около 1930 года[12].
При сталинском режиме дефицит «поставки» заключенных, поставляемых посредством арестов и породивших их кампаний, возникал редко. Значит ли это, что политическое насилие сталинского периода, первоначально создавшее предложение рабского труда ГУЛАГа и наделившее НКВД собственной экономической империей, в конечном счете стимулировало спрос на аресты, жестоко имитируя законы рынка? Здесь причинно-следственные связи и уровни преднамеренности остаются открытыми для дополнительных исследований и интерпретаций. Но еще важнее то, что существовала политико-экономическая взаимосвязь, в которой политическое насилие и подневольный труд были двумя сторонами сталинской медали. Результатом стала система лагерей, которая превзошла все предшествующие. Ее следует считать составной частью советской системы, которая выкристаллизовалась при Сталине, и поэтому рассматривать как немаловажную особенность построения советского социализма, этого некапиталистического пути к модерности.
Однако очень важно, рассматриваем ли мы модерность ГУЛАГа просто с точки зрения особенностей, общих как для советских, так и для прочих модерных явлений, или же пытаемся представить конкретную, альтернативную советскую модерность со своими собственными чертами, узнаваемо модерными и в то же время являющимися частью русско-советской исторической траектории[13]. Мы можем только надеяться, что эта книга послужит стимулом к разрешению подобных теоретических проблем, поскольку компаративная история ГУЛАГа находится пока на начальной стадии. Кроме того, компаративная программа дополняется вопросами, наиболее четко поднятыми в этой книге Айданом Фортом и касающимися исследовательской программы, также находящейся в зачаточном состоянии: в какой степени страны, организовавшие лагеря и принудительный труд, извлекают уроки из опыта и практики друг друга? Любой ответ на этот вопрос требует перехода от сопоставительных исследований к транснациональным.
Л. Д. Троцкий, как известно, знал о британских концентрационных лагерях в Южной Африке из газетных материалов, освещавших Англо-бурскую войну. Первые упоминания о концентрационных лагерях в России, как показал П. Холквист, связаны с тем вниманием, которое российские военнослужащие и российская пресса обращали на британский прецедент. К 1920 году, когда ЧК и военным комиссариатам было поручено создать концентрационные лагеря для побежденных белых офицеров и казаков на Дону, советские власти уже приступили к классовому анализу подозрительного населения и «значительно расширили использование таких лагерей» [Holquist 2002: 201; 2003: 635–636]. Подобные прямые связи, однако, представляют собой лишь крошечные частицы огромного явления. Как предполагает Клаус Мюльхан, рассматривая «темную сторону глобализации»,