Литмир - Электронная Библиотека

Танки из посмешища превратились в тяжелое оружие. Бронированные, они катят длинной цепью, воплощая для нас в первую очередь кошмар войны.

Орудий, накрывающих нас ураганным огнем, мы не видим, наступающие цепи противника такие же люди, как мы, но танки – это машины, их гусеницы движутся бесконечно, как война, они – само истребление, когда безучастно скатываются в воронки и снова из них выползают, неудержимые, флот ревущих, извергающих дым броненосцев, неуязвимые стальные зверюги, давящие убитых и раненых… Мы съеживаемся перед ними в своей тонкой коже, перед их исполинской мощью наши руки – соломинки, а гранаты – спички.

Снаряды, клубы газа, танковые флотилии – задавить, разъесть, убить.

Дизентерия, грипп, тиф – задушить, сжечь, убить.

Окопы, лазарет, братская могила – больше никаких возможностей.

В одной из атак погибает наш ротный, Бертинк. Он принадлежал к числу тех замечательных фронтовых офицеров, которые в любой опасной ситуации неизменно впереди. Два года он был с нами, без единого ранения, но в конце концов удача не вечна. Мы сидим в окопе, в окружении. Вместе с пороховым дымом доносится вонь нефти или керосина. Засекаем двоих с огнеметом, один тащит на спине емкость, у другого в руках шланг, брызжущий огнем. Если они приблизятся настолько, что смогут нас достать, нам каюк, потому что именно сейчас отступать некуда.

Берем их под обстрел. Но они продвигаются, дело плохо. Бертинк вместе с нами в окопе. Заметив, что мы стреляем безрезультатно, так как под сильным огнем невольно озабочены в первую очередь укрытием, он берет винтовку, выползает из окопа, целится, приподнявшись на локтях. Стреляет, и в тот же миг – бац! – в него попадает пуля, он ранен. Но продолжает целиться – отнимает приклад от плеча, снова вскидывает винтовку, наконец гремит выстрел. Бертинк опускает оружие, говорит: «Отлично!» – и съезжает в окоп. Задний огнеметчик ранен, падает, шланг вырывается у второго из рук, огонь брызжет во все стороны, огнеметчик горит как факел.

У Бертинка прострелена грудь. Минуту спустя осколок сносит ему подбородок, летит дальше и вдобавок распарывает бедро Лееру. Леер стонет, приподнимается на руках, он быстро истекает кровью, но никто не в силах ему помочь. Через несколько минут он обмякает как опустевшие мехи. Что проку ему от того, что в школе он был очень хорошим математиком…

Проходят месяцы. Лето 1918-го – самое кровавое и самое тяжкое. Дни, точно ангелы в золоте и голубизне, непостижимо стоят над кольцом истребления. Каждый на фронте понимает, что войну мы проиграем. Разговоров об этом немного, мы отходим, вести наступательные действия после этого крупного наступления уже невозможно, нет у нас больше ни людей, ни боеприпасов.

Но кампания продолжается… смерть продолжается…

Лето 1918-го… Никогда жизнь в ее скудном облике не казалась нам такой желанной, как сейчас; красные маки на лугах возле наших тыловых квартир, гладкие жучки на травинках, теплые вечера в полутемных прохладных комнатах, черные загадочные деревья сумерек, звезды и плеск воды, мечты и долгий сон, – о жизнь, жизнь, жизнь!

Лето 1918-го… Никогда нам не было так трудно молча выдержать минуту выступления на фронт. Ползут сумасшедшие, будоражащие слухи о перемирии и о мире, они смущают сердца и делают отъезд еще более тягостным, чем обычно!

Лето 1918-го… Никогда жизнь на передовой не бывала горше и ужаснее, чем в часы артобстрела, когда бледные лица тычутся в грязь, а руки судорожно молят об одном: Нет! Нет! Не теперь! Не теперь, не в последнюю минуту!

Лето 1918-го… Ветер надежды, веющий над выжженными полями, безумная лихорадка нетерпения, разочарования, мучительнейший страх смерти, непостижимый вопрос: почему? Почему не положат этому конец? И почему возникают слухи о конце?

* * *

Здесь множество самолетов, и летчики так самоуверенны, что устраивают охоту на солдат-одиночек, как на зайцев. На один немецкий самолет приходится по меньшей мере пять английских и американских. На одного голодного и усталого немецкого солдата в окопе – пятеро энергичных, свежих солдат в окопе противника. На одну буханку немецкого хлеба – пятьдесят банок тушенки у противника. Мы не разбиты, потому что как солдаты лучше и опытнее; нас просто задавило и отбросило многократное превосходство врага.

Позади остались несколько дождливых недель – серое небо, серая размокшая земля, серая смерть. Уже по пути на фронт сырость проникает сквозь шинели и одежду, и так продолжается все время на передовой. Просохнуть не удается. Те, кто еще носит сапоги, перетягивают голенища поверху мешковиной, чтобы глинистая вода не сразу заливалась внутрь. Винтовки заскорузлые от грязи, форма заскорузлая от грязи, все растекается жижей, набрякшая, влажная, маслянистая масса земли, где стоят желтые бочаги со спиральными красными кровяными разводами и где медленно тонут убитые, раненые и уцелевшие.

Буря хлещет нас, град осколков вышибает из хаоса серости и желтизны по-детски пронзительные крики раненых, а по ночам раскромсанная жизнь тяжко стонет, уходя в безмолвие.

Наши руки – земля, наши тела – глина, наши глаза – дождевые лужи. Мы не знаем, живы ли еще.

Затем в наши окопы медузой обрушивается сырой, душный зной, и в один из этих дней на исходе лета, при подноске еды, пуля настигает Кача. Мы с ним вдвоем. Я перевязываю рану; кажется, раздроблена большая берцовая кость. Поэтому Кач отчаянно стонет:

– Надо же… именно теперь…

Я его утешаю:

– Кто знает, сколько еще продлится эта свистопляска! Главное, ты уцелел…

Рана начинает сильно кровоточить. Я не могу уйти за носилками и оставить Кача одного. Да и не знаю, где тут поблизости санчасть.

Кач не очень тяжелый, я взваливаю его на спину и иду в тыл, на перевязочный пункт.

Дважды мы останавливаемся отдохнуть. На ходу его мучают сильные боли. Говорим мало. Я расстегнул ворот куртки, дышу тяжело, весь в поту, лицо отекло от натуги. И все же настаиваю: надо идти дальше, здесь опасно.

– Выдюжишь, Кач?

– Надо, Пауль.

– Тогда вперед.

Я поднимаю его, он стоит на одной ноге, держась за дерево. Затем я бережно берусь за раненую ногу – он дергается, – подхватываю под колено здоровую ногу, тоже зажимаю под мышкой.

Идти все труднее. Временами неподалеку рвутся снаряды. Я шагаю как можно быстрее, ведь из раны Кача на землю капает кровь. Защититься от разрывов нам толком не удается, ведь пока укроемся, все уже позади.

Чтобы переждать, прячемся в небольшой воронке. Я даю Качу напиться чаю из моей фляжки. Выкуриваем сигарету.

– Да, Кач, – печально говорю я, – теперь придется нам расстаться.

Он молчит, смотрит на меня.

– Помнишь, Кач, как мы реквизировали гуся? И как ты вытащил меня из заварухи, когда меня, зеленого новобранца, первый раз ранило? Тогда я еще плакал. Кач, ведь почти три года прошло.

Он кивает.

Страх одиночества поднимается во мне. Когда Кача увезут, друзей у меня здесь больше не останется.

– Кач, нам надо обязательно встретиться, если до твоего возвращения вправду настанет мир.

– Думаешь, меня с этой вот костью признают годным? – горько спрашивает он.

– В спокойной обстановке она заживет. Сустав-то в порядке. Может, все уладится.

– Дай мне еще сигарету, – просит он.

– Может, позднее чем-нибудь займемся вместе, Кач.

Мне очень грустно, невозможно, чтобы Кач… Кач, мой друг, Кач с сутулыми плечами и тонкими мягкими усиками, Кач, которого я знаю совсем по-другому, не как всех остальных людей, Кач, с которым я разделил эти годы… невозможно, чтобы я больше не увидел Кача.

– Дай мне свой домашний адрес, Кач, на всякий случай. А я запишу тебе мой.

Бумажку с адресом я кладу в нагрудный карман. Как же мне одиноко, хотя он пока сидит рядом. Пальнуть, что ли, себе в ногу, чтобы остаться с ним?

Внезапно в горле у Кача булькает, он становится зелено-желтым. Бормочет:

39
{"b":"797229","o":1}