Каждый день и каждый час, каждый снаряд и каждый убитый стачивают нашу хрупкую опору, и годы быстро изнашивают ее. Я вижу, как вокруг меня она уже мало-помалу разрушается.
К примеру, глупая история с Детерингом.
Он был из тех, что держались особняком. И, на свою беду, увидал в саду вишневое дерево. Мы как раз возвращались с передовой, и эта вишня неожиданно возникла перед нами в утренних сумерках на повороте дороги, ведущей к новым квартирам. Листья еще не распустились, вся крона – сплошные белые цветы.
Вечером Детеринг исчез. Но в конце концов объявился с цветущими вишневыми ветками в руках. Мы посмеялись, спросили, уж не собрался ли он на смотрины. Он не ответил, молча лег на койку. Ночью я услышал, как он шебаршится, вроде бы вещи пакует. Почуяв неладное, я подошел к нему. Он сделал вид, что ничего не происходит, а я сказал ему:
– Не делай глупостей, Детеринг.
– Да брось ты… мне просто не спится.
– Зачем ты принес вишневые ветки?
– Приносить вишневые ветки пока что не возбраняется, – решительно отвечает он. И, помолчав, добавляет: – Дома у меня большой вишневый сад. Когда он в цвету, посмотришь с сеновала – прямо как простыня, все бело. Сейчас аккурат такая пора.
– Может, скоро отпуск дадут. Или отчислят тебя как фермера.
Он кивает, но с отсутствующим видом. Эти крестьяне, когда разволнуются, выглядят чудно́, этакая помесь коровы и меланхоличного божества, зрелище глупое и вместе с тем восхитительное. Чтобы отвлечь его от размышлений, прошу у него кусок хлеба. Он дает, без всяких оговорок. Подозрительно, ведь обычно он скуповат. Поэтому я остаюсь начеку. Ничего не происходит, утром он такой же, как всегда.
Вероятно, заметил, что я за ним наблюдаю. А через день утром все-таки исчез. Я вижу, что его нет, но пока молчу – надо дать ему время, вдруг сумеет удрать. Иным уже удавалось благополучно уйти в Голландию.
Однако на перекличке его отсутствие обнаруживается. Через неделю мы узнаем, что его схватила полевая жандармерия, эти презренные армейские ищейки. Он двинул в сторону Германии, а это, конечно же, затея безнадежная, и изначально действовал до крайности глупо. Любому понятно: побег вызван тоской по дому и временным умопомешательством. Но что знают об этом военные судебные советники в ста километрах от фронта?.. Больше мы о Детеринге ничего не слышали.
Но иногда все это опасное, накопившееся, как в перегретых паровых котлах, прорывается наружу иначе. Тут стоит рассказать, какой конец настиг Бергера.
Наши окопы давно уничтожены огнем, у нас гибкий фронт, так что, по сути, о настоящей позиционной войне речи уже нет. После атак и контратак остается рваная полоса и ожесточенные схватки от воронки к воронке. Передовая линия прорвана, и повсюду в воронках закрепились отделения, огневые точки, откуда и ведутся бои.
Мы в воронке, засевшие сбоку англичане атакуют с фланга и заходят к нам в тыл. Мы окружены. Сдаться трудно, над нами клубятся дым и туман, никто не разглядит, что мы хотим капитулировать, а может, и не хотим, в такие минуты сам ничего толком не знаешь. Разрывы ручных гранат все ближе. Наш пулемет обстреливает полукруг впереди. Охлаждающая вода испарилась, торопливо передаем емкости по цепочке, каждый мочится, вот тебе и охладитель, можно продолжать огонь. Но грохот за спиной все ближе. Еще несколько минут – и нам каюк.
Тут вступает второй пулемет, бьет на кратчайшую дистанцию. Он в соседней воронке, там Бергер, с тылу начинается контратака, мы освобождены, устанавливаем контакт со своими.
Затем, когда мы уже в довольно хорошем укрытии, один из подносчиков еды рассказывает, что в нескольких сотнях шагов лежит раненая собака связи.
– Где? – спрашивает Бергер.
Тот объясняет. Бергер решает идти – либо притащит собаку, либо пристрелит. Еще полгода назад он бы благоразумно не придал этому значения. Мы пытаемся его удержать. Но он собрался всерьез, так что нам остается только сказать: «Рехнулся!» – и отпустить его. Подобные припадки фронтового помешательства принимают опасный оборот, если не удается сразу сбить человека с ног и скрутить. А Бергер ростом метр восемьдесят, самый сильный в роте.
Он действительно рехнулся, ведь надо пройти сквозь стену огня; но этот удар молнии, подстерегающий всех нас, на сей раз настиг его и сделал одержимым. Другие начинают буйствовать, бегут прочь, был и такой, что руками, ногами и ртом все время норовил зарыться в землю.
Разумеется, нередко подобные вещи симулируют, но и симуляция, в сущности, тоже симптом. Бергера, который хочет покончить с собакой, выносят с раздробленным тазом, а один из тех, кто его вытаскивает, получает винтовочную пулю в икру.
Погиб Мюллер. Трассирующая пуля в живот, чуть ли не в упор. Он прожил еще полчаса, в полном сознании, испытывая жуткую боль. Перед смертью он отдал мне свой бумажник и отказал сапоги, те самые, что ему оставил Кеммерих. Я их ношу, поскольку они мне впору. После меня перейдут к Тьядену, я ему обещал.
Мы сумели похоронить Мюллера, только вряд ли он долго пролежит спокойно. Нас отбросят с этих рубежей. У противника слишком много свежих английских и американских полков. Слишком много тушенки и белой пшеничной муки. И слишком много новых орудий. Слишком много самолетов.
Мы же тощие, изголодавшиеся. Еда настолько скверная и в ней столько суррогатов, что мы от нее болеем. Фабриканты в Германии разбогатели – нам дизентерия рвет кишки. В нужнике свободного места не сыщешь; стоило бы показать людям на родине эти изжелта-серые, жалкие, покорные лица, эти скорченные фигуры, которым колики выжимают кровь из тела, а они трясущимися от боли губами еще и улыбаются друг другу:
– Смысла нет натягивать штаны…
Наша артиллерия выдохлась – боеприпасов недостаточно, – а стволы настолько разболтались, что стреляют неприцельно, снаряды падают с большим разбросом, нередко и на наши позиции. Лошадей тоже не хватает. Свежие войска – малокровные, изможденные мальчишки, которые ранец-то тащить не могут, но умирать умеют. Тысячами. Они понятия не имеют, что такое война, просто идут в атаку, позволяя себя расстреливать. Один-единственный летчик забавы ради перебил две роты этих мальчишек, они ведь знать ничего не знали про укрытие, только-только сошли с эшелона.
– Германия, должно, скоро опустеет, – говорит Кач.
У нас нет надежды, что когда-нибудь настанет конец. Так далеко мы вообще в мыслях не заходим. Можно получить пулю и умереть; можно заработать ранение, тогда следующая остановка – лазарет. Если обойдется без ампутации, рано или поздно угодишь в лапы какому-нибудь капитану санслужбы, с Крестом за военные заслуги в петлице, и он тебе скажет: «Что, одна нога чуть короче? На фронте бегать незачем, было бы мужество. Го – ден к строевой! Идите!»
Кач рассказывает одну из тех историй, что гуляют по всему фронту от Вогез до Фландрии, – про капитана санслужбы, который по списку вызывает на освидетельствование, а когда вызванный подходит, каждый раз не глядя бросает: «Годен. На фронте нужны солдаты». Настает черед солдата с деревянной ногой, капитан опять свое: «Годен к строевой».
– А тот, – Кач повышает голос, – ему в ответ: «Деревянная нога у меня уже есть, но коли я сейчас пойду на фронт и мне отстрелят голову, я закажу себе деревянную башку и стану врачом санслужбы!»
Мы все глубоко удовлетворены таким ответом.
Наверно, есть и хорошие доктора, причем много; но при сотнях освидетельствований каждый солдат хоть раз попадает в лапы одному из этих несчетных «поборников героизма», норовящих в своем списке как можно больше годных для тыловых работ и годных к гарнизонной службе перевести в разряд годных к строевой службе в военное время.
Подобных историй хватает, и в большинстве своем они гораздо печальнее. Однако ж они не имеют ничего общего с бунтом и нытьем; они правдивы и называют вещи своими именами, ведь в армии предостаточно обмана, несправедливости и подлости. Разве мало, что так или иначе полк за полком идут во все более безнадежный бой и атаки следуют одна за другой, хотя передовая линия отступает и дробится?