Я хватаю его за плечо, хочу рывком поставить на ноги. Он взвизгивает. И тут у меня сдают нервы. Держу его за шкирку, трясу как мешок, так что голова мотается из стороны в сторону, и ору ему в физиономию:
– Мерзавец, а ну пошел!.. Сволочь, живодер, увильнуть надумал? – Глаза у него стекленеют, я бью его башкой об стену. – Скотина! – Пинок под ребра. – Свинья! – Я вышвыриваю его из блиндажа головой вперед.
Новая волна наших как раз бежит мимо. С ними лейтенант. Увидев нас, он кричит:
– Вперед, вперед, живо присоединяйтесь!..
И случается то, чего я взбучкой добиться не сумел.
Услышав приказ командира, Химмельштос приходит в себя, глядит вокруг и присоединяется к атакующим.
Я следую за ним, вижу, как он бежит. Теперь это снова молодцеватый Химмельштос с казарменного плаца, он даже далеко обгоняет лейтенанта…
Ураганный огонь, заградительный огонь, огневая завеса, мины, газ, танки, пулеметы, ручные гранаты – слова, слова, но в них заключен всемирный кошмар.
Лица у нас заскорузлые, мысли опустошены, мы смертельно устали; когда начинается атака, иных приходится расталкивать кулаками, чтобы проснулись и шли; глаза воспалены, руки изодраны, колени кровоточат, локти разбиты.
Минуют недели… месяцы… годы? Всего лишь дни… Мы видим, как рядом с нами время пропадает в бесцветных лицах умирающих, мы заглатываем еду, бежим, бросаем, стреляем, убиваем, лежим, мы ослабли и отупели, поддерживает нас лишь то, что есть еще более слабые, еще более отупевшие, еще более беспомощные, которые смотрят на нас широко открытыми глазами как на богов, порой избегающих смерти.
В короткие часы покоя мы наставляем их:
– Вон там, видишь, верхушка дерева качнулась? Это летит мина! Лежи, она рванет дальше. А вот если пойдет вот так, удирай! От нее можно убежать.
Мы тренируем их уши на коварное жужжание мелких снарядов, оно едва уловимо, но его необходимо расслышать в грохоте, как жужжание комаров; мы вдалбливаем им, что эта мелочь опаснее крупных снарядов, какие слышно издалека. Показываем, как спрятаться от самолетов, как притвориться мертвым, если тебя сминает атака, как выдернуть чеку гранаты, чтобы она взорвалась за полсекунды до удара о землю; учим их молниеносно падать в воронки – от фугасных снарядов; показываем, как с помощью связки гранат овладеть окопом с фланга, объясняем разницу в продолжительности воспламенения ручных гранат противника и наших, обращаем их внимание на звук газовых боеприпасов и демонстрируем приемы, которые могут спасти их от смерти.
Они слушают, беспрекословно, старательно, однако в следующий раз, когда все начинается, в горячке опять действуют большей частью неправильно.
Хайе Вестхуса тащат на волокуше прочь, ему сорвало спину, при каждом вздохе в ране пульсирует легкое. Я еще успеваю пожать ему руку.
– Это конец, Пауль, – стонет он и от боли кусает себя в предплечье.
Мы видим еще живых людей, которым снесло череп; видим, как идут солдаты, которым оторвало обе ступни, они ковыляют на изломанных обрубках к ближайшему окопу; один ефрейтор два километра ползет на руках, таща за собой раздробленные в коленях ноги; еще один идет к перевязочному пункту, держась руками за живот, откуда вываливаются кишки; мы видим людей без рта, без нижней челюсти, без лица; находим такого, что два часа зубами пережимает артерию на руке, чтобы не истечь кровью; встает солнце, наступает ночь, свистят снаряды, жизнь кончена.
Но клочок развороченной земли, где мы окопались, удержан, несмотря на превосходство противника, отданы лишь несколько сотен метров. И каждый метр стоил нам одного убитого.
Нас сменяют. Снова колеса грузовиков уносят нас прочь, мы тупо стоим, а услышав окрик «Внимание! Провода!», подгибаем колени. Когда нас везли сюда, было лето, деревья еще зеленели, теперь они выглядят уже по-осеннему, а ночь хмурая и сырая. Машины останавливаются, мы вылезаем из кузовов, разношерстная толпа, остаток многих имен. Сбоку стоят темные фигуры, выкликают номера полков и рот. И всякий раз отделяется кучка, скудная, малочисленная кучка грязных, бледных солдат, до ужаса маленькая кучка, до ужаса маленький остаток.
Вот кто-то выкликает номер нашей роты, судя по голосу, наш ротный, уцелел, значит, только рука на перевязи. Мы подходим к нему, и я вижу Кача и Альберта, мы становимся рядом, прислоняемся друг к другу, смотрим друг на друга.
Снова и снова мы слышим наш номер. Он может кричать долго, в лазаретах и воронках его не услышат.
Еще раз:
– Вторая рота, ко мне!
Потом тише:
– Больше никого из второй роты? – Он умолкает, потом слегка хрипло спрашивает: – Это все? – И командует: – Рассчитайсь!
Серое утро, на позиции мы уходили еще летом, и было нас сто пятьдесят человек. Сейчас нам зябко, осень, шуршат листья, голоса устало роняют:
– Первый… второй… третий… четвертый… – На тридцать втором они умолкают. Молчание длится долго, пока не раздается вопрос:
– Еще кто-нибудь есть? – Ожидание, затем тихо: – Повзводно… – Он осекается, доканчивает: – Вторая рота… – И с трудом: – Вторая рота, не в ногу марш!
Шеренга, короткая шеренга шагает навстречу утру.
Тридцать два человека.
VII
Нас отводят дальше обычного, в полевой сборно-учебный лагерь, на переформирование. Нашей роте требуется больше сотни человек пополнения.
До поры до времени болтаемся без дела, если свободны от дежурств. Через два дня приходит Химмельштос. После окопов спесь с него слетела. Он предлагает помириться. Я готов, потому что видел, как он помогал выносить Хайе Вестхуса, которому сорвало спину. Поскольку же вдобавок Химмельштос говорит вполне разумно, мы не против, когда он приглашает нас в столовую. Только Тьяден недоверчив и сдержан.
Однако и он смягчается, ведь Химмельштос сообщает, что будет замещать кашевара, который уезжает в отпуск. И в доказательство немедля выдает нам два фунта сахару, а персонально Тьядену – полфунта сливочного масла. Мало того, устраивает так, что на ближайшие три дня нас командируют на кухню – чистить картошку и брюкву. И получаем мы там превосходный офицерский харч.
Итак, сейчас нам обеспечено все то, что солдату нужно для счастья, – хорошая еда и покой. Немного, если вдуматься. Еще год-другой назад мы бы жутко себя презирали. А теперь почти довольны. Все входит в привычку, в том числе и окопы.
В силу этой привычки мы вроде как очень быстро забываем. Позавчера еще были под огнем, сегодня валяем дурака и шляемся по округе, а завтра снова двинем в окопы. На самом деле ничего мы не забываем. Пока мы должны воевать, фронтовые дни, закончившись, опускаются куда-то в глубины нашего существа, слишком они тягостны, и сразу же думать о них нельзя. Только задумайся – и они задним числом убьют тебя; вот это я уже заметил: кошмар можно выдержать, пока просто ему покоряешься, но он убивает, если размышляешь о нем.
Отправляясь на позиции, мы становимся животными, поскольку это единственное, что дает шанс продержаться, и точно так же на отдыхе превращаемся в легкомысленных шутников и засонь. Иначе никак не можем, что-то нас форменным образом к этому принуждает. Любой ценой мы хотим жить, и нам нельзя обременять себя чувствами, возможно весьма похвальными в мирное время, но здесь фальшивыми. Кеммерих мертв, Хайе Вестхус умирает, с телом Ханса Крамера на Страшном суде будет много хлопот – попробуй собери после прямого попадания; у Мартенса больше нет ног, Майер убит, Маркс убит, Байер убит, Хеммерлинг убит. Сто двадцать человек лежат где-то сраженные пулями и снарядами, хреново, конечно, только нам что за дело, мы-то живы. Если б мы могли их спасти, тогда да, мы бы на все пошли, даже и на гибель, какая разница, ведь при желании мы действуем чертовски энергично; боязни в нас мало, нам знаком страх смерти, но это совсем другое, инстинктивное.
Только вот товарищи наши погибли, мы не в силах им помочь, они обрели покой – кто знает, что еще нам предстоит, оттого-то мы спим или рубаем от пуза, сколько влезет, пьянствуем и курим, чтобы разогнать скуку. Жизнь коротка…