Миттельштедт останавливается перед ним.
– Ополченец Канторек, по-вашему, это называется надраить пуговицы? Как видно, вы никогда не научитесь. Неудовлетворительно, Канторек, неудовлетворительно…
В душе я хохочу от удовольствия. Точно так же Канторек в школе пенял Миттельштедту, именно таким тоном: «Неудовлетворительно, Миттельштедт, неудовлетворительно…»
А Миттельштедт продолжает:
– Посмотрите на Бёттхера, вот вам образец, учитесь у него.
Я просто глазам своим не верю. И Бёттхер здесь, наш школьный швейцар. И он – образец! Канторек мечет на меня такой взгляд, словно готов сожрать. Но я лишь безмятежно ухмыляюсь ему в физиономию, будто едва с ним знаком.
До чего же идиотский у него вид в этой шапчонке и форме! И такого замухрышку мы раньше боялись как огня, когда он восседал на кафедре и высмеивал нашего брата, подлавливая на неправильных французских глаголах, от которых потом во Франции не было ни малейшего проку. С тех пор минуло без малого два года… и теперь ополченец Канторек, разом утративший все свои чары, стоит здесь, кривоногий, руки дугой, словно ручки от кастрюли, с плохо надраенными пуговицами и никудышной выправкой – не солдат, а посмешище. Для меня он уже никак не вяжется с грозной фигурой на кафедре, и мне вправду очень бы хотелось знать, что я буду делать, когда это ничтожество однажды опять получит право спросить меня, старого солдата: «Боймер, назовите мне форму imparfait от aller…»
Для начала Миттельштедт приказывает отрабатывать рассыпание цепью. Канторека он благосклонно назначает отделенным.
Тут есть особенная закавыка. При рассыпании цепью отделенный должен все время находиться на двадцать шагов впереди своего отделения; когда же дают команду «Кругом, марш!», цепь только поворачивается кругом, а вот отделенный, который вдруг оказывается в двадцати шагах позади цепи, должен галопом мчаться вперед, чтобы снова быть на двадцать шагов впереди. В общей сложности сорок шагов – бегом, марш! Но едва он занимает свое место, опять «Кругом, марш!», и ему опять надо спешно одолеть сорок шагов в другую сторону. Таким манером отделение каждый раз спокойненько делает поворот кругом и несколько шагов, а отделенный меж тем мечется как чумовой туда-сюда. Все это один из многих испытанных рецептов Химмельштоса.
Ничего другого Канторек ожидать от Миттельштедта не может, ведь однажды сумел оставить его без повышения по службе, и Миттельштедт был бы дураком, если б перед возвращением на фронт не воспользовался удачной возможностью отыграться. Все-таки, наверно, легче умирать, если армия разок предоставила тебе и такой вот шанс.
Тем временем Канторек мечется туда-сюда как перепуганный кабан. Немного погодя Миттельштедт командует отбой, а затем начинается тренировка другого важного военного приема – переползания. На коленях и локтях, с винтовкой, как положено по уставу, Канторек волочет по песку свою великолепную фигуру, вплотную рядом с нами. Он шумно пыхтит, и его пыхтение звучит для нас музыкой.
Миттельштедт ободряет его, поднимает дух ополченца Канторека цитатами из старшего учителя Канторека:
– Ополченец Канторек, нам выпало счастье жить в великое время, и все мы, собравшись с силами, должны преодолеть и тяжкие испытания.
Канторек выплевывает грязную щепку, угодившую ему в зубы, он весь в поту. Миттельштедт наклоняется и проникновенно произносит:
– И за пустяковыми мелочами никогда нельзя забывать о великом свершении, ополченец Канторек!
Я диву даюсь, что Канторека еще не разнесло с треском на куски, в особенности потому, что дальше следует урок гимнастики, в ходе которого Миттельштедт превосходно его копирует: когда Канторек подтягивается на турнике, Миттельштедт хватает его сзади за штаны, чтобы он сумел молодцевато поднять подбородок над перекладиной, и при этом так и сыплет мудрыми словесами. В точности то же самое Канторек, бывало, проделывал с ним.
Затем очередной наряд:
– Канторек и Бёттхер – за хлебом! Возьмите тачку!
Через несколько минут парочка с тачкой отправляется в дорогу. Взбешенный Канторек не поднимает головы. Швейцар гордится, что получил легкий наряд.
Хлебозавод расположен на другом конце города. Стало быть, им придется дважды прошагать через весь город, туда и обратно.
– Они ходят за хлебом уже который день, – ухмыляется Миттельштедт. – Кое-кто теперь специально их поджидает.
– Замечательно, – говорю я, – он что же, еще не нажаловался?
– Пробовал! Наш командир жутко хохотал, когда услышал эту историю. Он этих школьных педантов на дух не терпит. Вдобавок я приударил за его дочкой.
– Он тебе напортит с экзаменом.
– Плевать, – спокойно роняет Миттельштедт. – Да и жаловался он напрасно, я ведь сумел доказать, что в основном назначаю ему легкие наряды.
– Ты бы погонял его разок в хвост и в гриву, а? – говорю я.
– Охота была с придурком связываться, – отвечает Миттельштедт, благородно и великодушно.
Что такое отпуск?.. Временное отклонение, из-за которого потом все становится намного тяжелее. Уже теперь примешивается разлука. Мама молча смотрит на меня, она считает дни, я знаю… и каждое утро она печальна. Опять на день меньше. Ранец мой она убрала, ей не нужно лишнее напоминание.
Когда размышляешь, часы бегут быстро. Я собираюсь с силами и вместе с сестрой иду на бойню – может, раздобудем фунт-другой костей. Это большое подспорье, и народ уже с утра стоит в очереди. Иные падают в обморок.
Нам не везет. Сменяя друг друга, мы отстояли три часа, и тут люди расходятся. Костей больше нет.
Хорошо, что я получаю довольствие. Приношу маме, и таким образом мы питаемся чуть получше.
Дни все тягостнее, мамины глаза все печальнее. Еще четыре дня. Надо идти к матери Кеммериха.
Писать об этом невозможно. Дрожащая женщина, рыдая, трясет меня и кричит:
– Почему ты жив, раз он умер?! – Она заливает меня слезами, восклицает: – Почему вы вообще там, вы же дети!.. – Падает в кресло, всхлипывает: – Ты видел его? Видел? Как он умер?
Я говорю ей, что пуля попала ему в сердце и умер он мгновенно. Она смотрит на меня, сомневается:
– Ты лжешь. Я лучше знаю. Я чувствовала, как тяжело он умирал. Слышала его голос, чувствовала ночью его страх… скажи правду, я хочу знать, я должна знать.
– Нет, – говорю я, – я был с ним рядом. Он умер мгновенно.
Она тихо просит:
– Скажи мне. Ты должен. Я знаю, ты хочешь меня утешить, но разве не видишь, что ложью мучаешь меня еще сильнее? Неизвестность невыносима, скажи, как все было, пусть даже было ужасно. Все равно так лучше, чем терзаться домыслами.
Никогда не скажу, хоть изрежь меня на куски. Я ей сочувствую, но в то же время она кажется мне глуповатой. Ей надо успокоиться; знает она, нет ли, Кеммерих не воскреснет. Когда видел так много мертвецов, столько боли из-за одного-единственного уже толком понять не можешь. И я слегка нетерпеливо говорю:
– Он умер мгновенно. Даже почувствовать ничего не успел. Лицо было совершенно спокойное.
Она молчит. Потом медленно спрашивает:
– Можешь поклясться?
– Да.
– Всем, что тебе свято?
О Господи, а что мне свято? Ведь такое у нас меняется быстро.
– Да, он умер мгновенно.
– Ты даже готов не вернуться, если сказал неправду?
– Чтоб я не вернулся, если он не умер мгновенно.
Я бы взял на себя бог весть что еще. Но, кажется, она верит. Стонет и долго плачет. Просит рассказать, как это было, и я придумываю историю, в которую теперь и сам почти верю.
Когда я ухожу, она целует меня и дарит мне его фото. На снимке он в форме новобранца стоит, опершись на круглый стол, ножки которого сделаны из неошкуренных березовых сучьев. За спиной – кулиса с нарисованным лесом. На столе – пивная кружка.
Последний вечер дома. Все молчаливы. Я рано ухожу спать, ощупываю подушки, прижимаю к себе, зарываюсь в них головой. Кто знает, доведется ли мне снова лежать в перинах!