Литмир - Электронная Библиотека

Я предпочитаю быть один, тогда никто меня не донимает. Ведь в конечном счете все постоянно возвращаются к тому, как плохи дела и как они хороши, один считает так, другой этак, и всегда они быстро переходят к вещам, составляющим их житье-бытье. Раньше я наверняка жил точно так же, но больше не нахожу связующих нитей.

По-моему, они чересчур много говорят. Их заботы, цели, желания я не могу воспринимать так, как они сами. Иной раз сижу с кем-нибудь из них в трактирном садике и пытаюсь растолковать ему, что, собственно, вот так спокойно сидеть – это уже всё. Они, конечно, понимают, соглашаются, тоже так считают, но лишь на словах, лишь на словах, в том-то и дело, – они это чувствуют, но всегда только наполовину, вторая половина занята другими вещами, так у них распределено, никто не ощущает этого всем своим существом; да я и сам толком не могу сказать, что́ имею в виду.

Когда я вижу их в их комнатах, в их конторах, на их службе, меня неодолимо тянет туда, мне тоже хочется быть там и забыть войну, но в следующую же секунду все это снова меня отталкивает, такая узость, да может ли это заполнить жизнь, его надо бы истребить, как такое возможно, когда на фронте сейчас свистят над воронками осколки и взлетают осветительные ракеты, тащат на волокушах раненых подальше от передовой, а товарищи вжимаются в окопы!.. Здесь люди другие, я их по-настоящему не понимаю, завидую им и презираю. Невольно я думаю о Каче, об Альберте, о Мюллере и Тьядене – интересно, что они делают? Вероятно, сидят в столовой или плавают – скоро опять на фронт.

Позади стола в моей комнате стоит коричневый кожаный диванчик. Я сажусь на него.

К стенам пришпилено кнопками множество картинок, которые я раньше вырезал из журналов. Кое-где понравившиеся открытки и рисунки. В углу – железная печурка. У стены напротив – шкаф с моими книгами.

В этой комнате я жил, пока не ушел в солдаты. Книги потихоньку покупал на деньги, заработанные уроками. Среди них много букинистических, к примеру все классики, томик стоил марку и двадцать пфеннигов, твердые переплеты из голубого коленкора. Я покупал полные собрания, так как подходил к делу основательно, избранные произведения вызывали у меня недоверие: а действительно ли составители отобрали самое лучшее? Вот я и покупал полные собрания сочинений. И читал их с искренней увлеченностью, но в большинстве они не очень мне нравились. Зато я очень любил другие книги, более современные и, понятно, много более дорогие. Некоторые я добыл не вполне честным путем, взял почитать и не вернул, не хотел с ними расставаться.

Одна из полок заставлена школьными учебниками. Они не ведали бережного обращения, зачитаны и изрядно растрепаны, иные страницы вырваны – известно для чего. Внизу – стопки тетрадок, бумаги и письма, рисунки и наброски.

Мне хочется мысленно перенестись в то время. Оно ведь по-прежнему в комнате, я сразу чувствую, стены сберегли его. Мои руки лежат на спинке диванчика, теперь я устраиваюсь поудобнее, подбираю ноги на сиденье, уютно сижу в уголке, в объятиях дивана. Окошко открыто, за ним знакомая улица с высокой церковной башней в конце. На столе букетик цветов. Ручки, карандаши, раковина-пресс-папье, чернильница – здесь все без перемен.

Точно так же будет, если мне повезет, война закончится и я вернусь навсегда. Я буду вновь сидеть здесь, разглядывать свою комнату и ждать.

Я разволновался, и совершенно зря, ведь это неправильно. Мне хочется вернуть спокойную увлеченность, ощутить то сильное, неизъяснимое притяжение, с каким я раньше подходил к своим книгам. Пусть ветер желаний, веявший от разноцветных корешков, снова охватит меня, пусть растопит тяжелую, мертвую свинцовую глыбу где-то во мне и снова разбудит нетерпеливое предвкушение грядущего, крылатую радость перед миром мыслей, пусть возвратит потерянную готовность моей юности.

Я сижу и жду.

На ум приходит, что надо пойти к матери Кеммериха… можно бы навестить и Миттельштедта, он, наверно, в казарме. Смотрю в окно: за солнечной улицей размытая и легкая виднеется гряда холмов, которая вдруг оборачивается ясным осенним днем, когда я вместе с Качем и Альбертом сижу у костра, уплетая из миски печеную картошку.

Но об этом я думать не хочу, отмахиваюсь от картины. Пусть говорит комната, пусть обнимет меня и унесет, мне хочется чувствовать себя частью этого места, хочется прислушаться, чтобы, уезжая на фронт, знать: война канет на дно и утонет, когда нахлынет волна возвращения, война минует, она не разъест нас, ее власть над нами чисто внешняя!

Корешки книг стоят подле друг друга. Они еще мне знакомы, я помню, как расставлял их по порядку. Взглядом прошу их: поговорите со мной… Примите меня… прими меня, прежняя жизнь… беззаботная, прекрасная… снова прими меня…

Я жду, жду.

Образы плывут мимо, не задерживаются, это лишь тени и воспоминания.

Ничего… ничего.

Тревога нарастает.

Страшное ощущение чуждости вдруг поднимается во мне. Я не могу вернуться, я изгой; как ни прошу, как ни напрягаюсь, ничто даже не шевельнется, я безучастно и печально сижу, точно приговоренный, а прошлое отворачивается. Одновременно мне страшно призывать его слишком настойчиво, ведь я не знаю, что́ тогда может случиться. Я солдат, вот за это и надо держаться.

Устало встаю, выглядываю в окно. Потом беру одну из книг, листаю, собираясь почитать. Но откладываю, беру другую. Некоторые абзацы там подчеркнуты. Я ищу, листаю, беру все новые книги. Передо мной уже целая стопка. Поспешно достаю еще и еще – листы, тетради, письма.

Молча стою перед ними. Как перед судом.

В полном унынии.

Слова, слова, слова – они до меня не доходят.

Медленно ставлю книги на прежние места.

Кончено.

Тихо выхожу из комнаты.

* * *

Я еще не сдаюсь. В свою комнату, правда, больше не захожу, но утешаюсь тем, что несколько дней вовсе не обязательно конец. После – позднее – у меня будут на это годы времени. Ну а пока иду в казарму к Миттельштедту, и мы сидим у него в комнате, тамошнюю атмосферу я не люблю, но привык к ней.

У Миттельштедта наготове новость, которая мгновенно поднимает мне настроение. Он рассказывает, что Канторека призвали в ополчение.

– Представляешь, – говорит он, доставая несколько хороших сигар, – приезжаю из лазарета сюда и сразу же сталкиваюсь с ним. Он протягивает мне лапу и квакает: «Ба, Миттельштедт, как дела?» Я с удивлением смотрю на него и отвечаю: «Ополченец Канторек, дружба дружбой, а служба службой, вам ли не знать. Извольте стать по стойке “смирно”, когда обращаетесь к старшему по званию». Видел бы ты его физиономию! Помесь маринованного огурца и неразорвавшегося снаряда. Не очень уверенно он еще раз попробовал взять панибратский тон. Я прикрикнул порезче. Тут он задействовал свою мощнейшую батарею и доверительно осведомился: «Не помочь ли вам со сдачей досрочного экзамена?» Напомнить вздумал, понимаешь. Я рассвирепел и тоже напомнил: «Ополченец Канторек, два года назад вы своими проповедями привели нас в окружное военное управление, в том числе и Йозефа Бема, который вообще-то добровольцем идти не хотел. Он погиб за три месяца до срочного призыва. Без вас он бы дождался этого срока. А теперь идите. Мы еще поговорим». Мне не составило труда обеспечить себе командование его ротой. Первым делом я сводил его на вещевой склад и позаботился насчет хорошенькой экипировки. Сейчас сам увидишь.

Мы выходим во двор. Рота построена. Миттельштедт командует «вольно» и обозревает шеренги.

Тут я замечаю Канторека и едва сдерживаю смех. На нем что-то вроде долгополого кителя, некогда синего, а теперь выцветшего. На спине и на рукавах большие темные заплаты. Принадлежал этот китель явно человеку богатырской стати. Зато обтрепанные черные брюки непомерно коротки, до середины икры. А вот обувка весьма просторная – негнущиеся допотопные чеботы, мыски торчат кверху, шнуровка по бокам. Чтобы не нарушать пропорции, головной убор опять же слишком маленький – до ужаса замызганная жалкая шапчонка без козырька. В общем, без слез не взглянешь.

24
{"b":"797229","o":1}