========== Часть 1 ==========
Перезаряжай, выстрели в спину
За то, что я любил тебя лишь наполовину
(Три дня дождя — Перезаряжай)
Иногда Олег совершенно некстати думает: он ведь любил Сережу и за это тоже. С самого начала любил. И за дурной блеск глаз, и за проклевывающийся время от времени упрямый сучий нрав, и за находящее на него подобно затмению желание спорить до хрипоты и стесанных кулаков. За оставленные вдоль горла засосы, за верткий влажный язык, бесцеремонно лезущий в рот, за острые зубы. За то, как Сережа, уперевшись раскрытой ладонью в грудь, заталкивал его в хлипкую кабинку туалета в старом советском кинотеатре, падал на колени и лапал между ног бескомпромиссно и восхитительно грубо, и Олег шикал на него:
— Ну ты чего? — имея в виду, конечно: только не вздумай, мать твою, останавливаться.
За все, наверное. Олег любил Сережу — всегда, сколько себя помнил.
Всего и — целиком.
***
— Ему плохо, — говорит однажды Сережа, и Олег едва успевает прикусить язык, чтобы не ляпнуть по-детски жестокое и злое “так в том и смысл”, и только вежливо уточняет:
— Ему? — и в этом коротком, деланно равнодушно произнесенном местоимении жестокости и злобы, на самом-то деле, даже больше, чем было бы в откровенном зубоскальстве. Откровенное зубоскальство хотя бы не было направлено на Сережу. Сквозь него, вглубь — да, но не на него самого.
Сережа лежит у Олега на коленях, недавно остриженные волосы разметались вокруг головы и теперь обрамляют лицо огненным нимбом, а на щеках играет в кои-то веки здоровый румянец. Олег поднимает руку и проводит костяшками по четко очерченной скуле, едва задевая кожу, не прикосновение даже, а приглашение к прикосновению. Любит — не любит. Позволит — не позволит. Всегда любит, всегда позволяет, и все же Олег каждый раз пугается за секунду до. Сережа чуть поворачивает голову и растерянно трется о руку, и Олег выдыхает. Вот это простое, рефлекторное, не требующее ни секунды раздумий движение, знает он, знает твердо, монолитно, на все сто процентов, стоит всего.
В смысле — вообще всего. И нескольких месяцев на больничной койке без возможности не то, что встать по нужде, а хотя бы пошевелиться, не заорав от боли, и убитой в хлам дыхалки, и начинающих дрожать после второго подряд выстрела рук. Долгих выматывающих поисков, нескончаемого першения в глотке, даже краткосрочного, но незабываемого возвращения в Питер, который без Сережи потерял вдруг весь свой циничный, чуть надменный шарм и оказался — просто городом.
Красивым конечно, но, если подумать, то что в нем такого уж сверхъестественного? Дома, дороги, мосты.
Кто бы мог подумать.
Доктор Рубинштейн, за которым он тогда поперся, оказался редкостной мразью и, что обидней, бесполезной редкостной мразью. Ничего стоящего Олег из него так и не вытянул, хотя тянул едва ли не хрестоматийными плоскогубцами хрестоматийные ногти, зато конфискованная под дулом пистолета папка с историей болезни стала неплохим плацдармом для объявления войны. Именно на ее основе два психиатра — один из Дублина, другой откуда-то из Канады — выдвинули стратегию дальнейшего лечения, и до сегодняшнего дня все шло… ну, нормально.
Сережа поворачивает голову сильнее и мажет обметанными губами по пальцам. Олег отстраненно думает, что надо бы ему гигиеничку прикупить в следующую вылазку в город. И крем со внушительным spf’ом, а то уже почти май и солнце жестит все чаще и чаще, а Сереже только дай волю — домой потом не загнать. Олег касается подушечкой большого пальца жесткой корочки на нижней губе, не пытаясь ни разорвать прикосновение, ни перевести в более интимную плоскость. Вся эта их нынешняя пустоцветная нежность, как прямой портал в детдом, господи, им снова по пятнадцать, они смущенные до пизды, неловкие и едва смеют в глаза друг другу смотреть, не то что касаться.
Олег коротко встряхивает головой, пытаясь отогнать ассоциацию.
— Птице, — поясняет Сережа, будто и впрямь верит, что он не просек с первого слова, о ком пойдет речь, и возвращается в исходное положение. Так он может смотреть Олегу в глаза. Это было их первым правилом в новой, до сих пор кажущейся не слишком долговечной реальности на двоих: не юлить и все говорить прямо.
Вторым было: Олег за главного и это не обсуждается.
Третьим — жрать все положенные таблетки строго по часам и без выкрутасов.
Первые недели, пока Сережа еще куковал в подвале, он после каждого приема демонстрировал Олегу широко раскрытый рот и высунутый язык: не спрятал, не выплюнул, проглотил, как послушный мальчик. По собственной инициативе показывал, сам. Олег ни о чем таком не просил.
— Ты снова его видишь? — напряженно уточняет он, и Сережа тут же качает головой. Моментально улавливает настрой, заводит руку назад, нащупывает ладонь Олега и тянет к своим волосам, чтобы гладил, как в край обнаглевшего кота. Узел в груди чуть-чуть расслабляется, но не настолько, чтобы Олег окончательно потерял бдительность. — Тогда что?
— Я его чувствую, — говорит Сережа и поспешно уточняет ответом на только собравшиеся встретиться у переносицы брови: — Не так, как раньше, клянусь, гораздо слабее, но все-таки. Знаешь, как несильную зубную боль, к которой со временем привыкаешь? Таблетки его глушат и ослабляют, но он все еще здесь, со мной, и ему плохо. Страшно. Он ведь чуть не умер.
По сосредоточенному Сережиному лицу видно, что он долго над этим всем думал: ощупывал там что-то у себя внутри, решался, передумывал, подбирал слова. Они даются с видимым трудом.
Но вообще-то: они все тут чуть не поумирали — проглатывает Олег. И все в той или иной степени из-за пернатого психопата, который теперь, благодаря усилиям двух хорошо проплаченных спецов и их волшебных колес, заперт так глубоко и надежно, что можно о нем не волноваться.
Или все-таки нет?
Может, думает Олег, это фантомное? Психосоматика? Как когда болит ампутированная нога. Может, Птица в глубокой коме, но Сереже настолько непривычно управляться одному, что он неосознанно ищет свидетельства чужого присутствия. И, что страшнее всего, находит.
Птицу ведь не ампутировали. Птицу заткнули и отправили в нокаут, но, может, сработало не до конца. Или это Сережа не позволил сработать до конца.
Или Сережа не хочет или не в состоянии поверить и принять, что все же сработало.
Черт его знает.
— Тебе не плевать? На него? — Олег запускает пальцы ему в волосы и проводит от корней до самых кончиков. Обычно Сережа от такого плавится и едва не мурлычет, но сегодня его взгляд остается трезвым и твердым. В нем не мелькает ни намека на обиду или злость, когда Сережа уточняет мягко, но строго:
— Не плевать ли мне на себя? — и Олегу вдруг становится страшно неуютно, потому что как раз об этом, теперь, когда есть возможность вдоволь порефлексировать, он то и дело думает — много, сосредоточенно, с каким-то мазохистским удовольствием. Объяснение “Сережи там не было и быть не могло, а был Птица, манипулятор, чудовище и далее по списку” слишком хорошо ложилось на его картину мира. Сознание так и тянулось к нему, чтобы утонуть, спрятаться, заткнуть все сюжетные дыры.
Когда Сережа извинился перед ним, Олег сказал, что его не за что прощать.
Так оно и было.
Ему хотелось, чтобы так оно и было.
— Ты ненавидел его, — Олег пробует зайти с другой стороны. — Когда мы мелкими были. Я помню. И потом.
Это теперь Олег, имея на руках чудесную папку и пять шрамов на груди, умеет сопоставлять события давно минувших дней друг с другом, проводить параллели и вычленять моменты, когда видел как оно прорывалось на поверхность, слишком слабое, чтобы полностью перехватить контроль, но от этого не менее страшное и непонятное. Тогда это казалось просто вывертами больного воображения, надуманной ерундой и очередными Сережиными заскоками.
Сережа нервически поджимает губы, запрокидывает голову, требовательно трется затылком о бедро, и Олег понимает, что в какой-то момент перестал гладить его по волосам. Приходится исправляться.