После этого всегда начинались пространные рассуждения, которые мы с Алисой никогда не слушали. Мы были маленькими, и нас волновало, как достать языком до носа, а не стоимость коммунальных услуг.
Может быть, мама обладала прагматичным складом ума: больше всего ее беспокоила неисправность водопровода. Стоило только повернуть вентиль крана, как водосточные трубы издавали бульканье, напоминавшее звук глотков в сухом горле. Приходилось ждать, когда вода доберется по старым трубам к конечной цели. Обычно я отсчитывал секунды, соревнуясь с водопроводом: пока вода бежала по трубам, я должен был успеть сосчитать до десяти. Сначала появлялась ржавая струйка. Ее сменяла чистая вода, которой я споласкивал рот.
По ночам дом стонал трубами, как старик на смертном одре, смотрел с холма мутными глазами-окнами и осыпался выцветшей краской. Девичий виноград оплетал фасад от самой крыши до бетонного фундамента.
На самом деле, пока мама пыталась привести дом в надлежащий вид, нас с Алисой мало волновало все, что творилось внутри стен нашего жилища. Мы проводили свободное время на улице как беспризорники: на речке или в лесу, если мама, занятая хозяйственными делами, не замечала, как мы ускользали через калитку в саду, ведущую прямиком в чащу. Мы разукрашивали маленькие статуи акварельными мелками и наряжали их в мамины шали, разыгрывали спектакли перед равнодушными каменными людьми и наслаждались новой жизнью. Мы боялись, что она закончится, так и не начавшись. Неподалеку от статуй стояли фигурки садовых гномов с отколовшимися носами и руками. Складывалось впечатление, будто мамина сестра оставила весь хлам в саду, так и не решив, что с ним делать. Я нисколько не сомневался: у нас во дворе можно отыскать что угодно, словно одичалый сад располагался в точке пересечения времен и вещи, когда-то принесенные сквозь века, оставались здесь навсегда.
Климат южного города полностью устроил маму. После переезда она больше не жаловалась на шелушение кожи от холода.
Когда мы с Алисой повзрослели, то стали выбираться в центр, исследуя каждую улицу и каждый неприметный поворот. Однажды мы наткнулись на зеленый парк с велосипедными дорожками и живым забором из подстриженных кустов. В нем собирались все мамы города с колясками, становясь настоящим препятствием для велосипедистов. Может быть, ничего в нашей жизни не происходило случайно, и мы оказались в парке по велению судьбы. Невидимые нити тянули нас в городской парк, сплетаясь в гордиев узел.
– У Бога на все есть план, – уверяла нас бабушка, когда мы сидели на кухне в старой квартире. Бабушка умерла еще до нашего переезда, но я хорошо помнил ее пронзительные глаза и холодные руки. – Никогда не знаешь, какая роль тебе отведена. Никогда не знаешь свое предназначение. Наши жизни соприкасаются с другими жизнями, и мы не знаем, какой след оставляем в людях.
В Бога я перестал верить тогда, когда перестал верить в Деда Мороза. Это не мешало мне слушать бабушку с волнительным трепетом. Я всегда пытался понять, в чем состоит мое предназначение. Что я мог дать миру и что мир мог дать мне? Как только я научился писать, я стал придумывать истории, чтобы, соприкасаясь с чужими жизнями через строки, давать надежду.
После смерти бабушки мама заплакала только раз – когда горстка сырой земли из чьей-то ладони упала на крышку гроба. Тогда я и решил, что любому из нас нужна надежда. Я мог сотворить вымышленные миры, в которых не было смерти и горя.
В тот день, когда мы оказались в парке, мама устроила травлю тараканов и выгнала нас на прогулку. С детства мы напоминали сорняки: нас можно было топтать, рвать и прятать в тени, но мы все равно росли с неистовой жаждой жизни, и чем яростнее нас топтали, тем сильнее мы разрастались, отвоевывая себе все больше места в жизни, но не в мамином сердце. Если мы не оправдывали ожиданий, мама прибегала к тому, что умела лучше всего: она игнорировала нас, не замечала, словно мы – набор неудачных генов, а не люди с душой и сердцем.
– Чепуха, – говорила мама, обводя губы карандашом цвета бордо. – Никакой души нет. Ни у меня, ни у вас. – Чуть подумав, она зашла карандашом за контур, чтобы губы казались больше. – Вот вырастете и поймете. Душа не принесет вам денег, только страдания и боль. Так что… – Мама потрепала меня по волосам, не отрывая взгляда от отражения в зеркале. – Мой дорогой мальчик, если считаешь, что у тебя есть душа, избавься от нее как можно скорее, пока не натворил дел.
В подобном тоне она отвечала на мои мечты стать великим писателем.
– Мой дорогой мальчик, – заговаривала она заготовленными фразами. Я беззвучно шевелил губами, мысленно повторяя каждое слово. Мы говорили в унисон, но, если она замечала мои кривляния, я получал подзатыльник. – Все писатели – несчастные бедняки. Либо пьяницы, либо бедняки, понимаешь? А порой и всё сразу. Моя задача – научить тебя здраво смотреть на жизнь. Подумай о чем-нибудь более реальном.
Я понятия не имел, какие вещи можно отнести к более реальным, а какие – к детским глупостям, поэтому мама каждый раз выходила из разговора победителем.
День, когда она решила устроить вражду с тараканами, выдался особенно солнечным даже для южного городка. Я шел по краю велосипедной дорожки. При полуденной жаре парк с неброским памятником жертвам войны казался вымершим. Памятник на пьедестале, потемневший и загаженный голубями, выглядел черной тенью, и мне чудилось, будто раскаленный воздух над ним дрожал, поднимаясь от нагретого асфальта. Всё замерло. Грунтовая дорожка через несколько километров сменялась землей. Поваленные сучья деревьев преграждали путь: велосипедисты появлялись здесь редко. Колеса тонули в грязи или буксовали в сухой траве, прораставшей по бокам от вытоптанной колеи. Узкая тропинка выходила к обрыву, обрамленному полем. Сюда часто приходили школьники, чтобы выпить пива или побыть наедине с собой. Мы натыкались на пустые бутылки, окурки, разбросанные в грязи, и целлофановые пакеты.
На этом пустыре я выкурил первую в жизни сигарету, позорно подавившись дымом на глазах у всех.
Мы брели по обе стороны от колеи, глядя под ноги, и играли в слова. Ветви деревьев укрывали нас от солнца. Кожа до сих пор не привыкла к солнечным лучам. Она будто отторгала их: загар, не успев появиться на бледной коже, тут же слезал. Рубашку, заляпанную мороженым, пришлось снять и повязать на бедра, чтобы спрятать пятно. Я остался в футболке. Когда нам надоела словесная перепалка, Алиса остановилась и уперлась руками в бока. Я знал это настроение Алисы, граничащее между настоящей скукой и пустыми капризами, и всячески старался его избегать.
– Отстойное лето!
– Бывало и хуже…
– Это ты про то лето, когда я сломала руку? Да уж… И все равно скучно. Мне здесь не нравится.
– Может быть, тебе стоит стать немного добрее и хотя бы иногда разговаривать с одноклассниками, – беззлобно отозвался я, срывая сухую травинку.
– Фигня, они все тупые. Сам-то чем лучше, Матвей?
Спорить было бессмысленно. Я путешествовал, не выходя из комнаты. Стопки книг едва ли не заменили мебель у меня в спальне. Я ничего не умел делать так хорошо, как читать. Я гулял вместе с Диккенсом по узким, черным от копоти улочкам Лондона, блуждал в темном лесу с Вильгельмом и Якобом, отыскивая хлебные крошки. Однажды я потерпел кораблекрушение с Дефо и выживал на острове вместе с Голдингом, дрожа при виде отвратительной свиной головы. Я проживал несколько жизней одновременно: я умирал и снова воскресал, пока другие гоняли мяч на стадионе и курили за школой, пробуя первый дым на вкус.
– Ничем. Только я не ною об этом на каждом шагу. Может, по фисташковому мороженому?
Мне не хотелось говорить о том, что мы не вписывались в маленький мирок южного города. Я верил: если не разговаривать об этом, все само собой когда-нибудь образуется, и мир примет нас со всеми вытравленными и невытравленными тараканами.
– Ты уже съел две порции! Скоро и километра не пробежишь. – Алиса улыбнулась и протянула руку, пытаясь схватить меня за щеку. На самом деле я был все таким же худощавым, как и в детстве, но Алиса любила приписывать мне несуществующие изъяны.