Мы оставили тело и безнаказанно скрылись, но Хафиз продолжал мертво молчать, прищуриваясь с ноткой исполненного презрения. После этого убийства мы с мусульманином поменялись ролями: я, наконец, понял, почему его называют лекарем, а он решил попытаться разгадать моё непредсказуемое нутро.
– Все награбленные деньги я всегда отдавал больным детям. Но никогда в жизни никого не убивал, – тихим голосом промолвил мой новый друг
Мне не хотелось оправдываться: все понимали, зачем я сделал то, что, казалось, никогда не смогу забыть. Мой внутренний Иисус умер. Умерли и родители, и младшая сестра, и ещё неродившиеся сын и дочь, умерла последняя холодная весна в Тыве, пропали горячие пряники с корицей, которые пекла бабушка, рассыпались золотые чётки, скис вишнёвый кисель няни, и разрушилась старая деревянная церквушка в лесу.
Я проспал около двенадцати часов, чтобы прийти в себя. Хафиз принёс мне молока с мёдом и турецкие голубцы тётушки Акджан с толстыми чуть треснутыми виноградными листьями.
– Деньги перечислены, девочку спасли, – вымолвил он.
Слова Хафиза ничуть не воскрешали оставшиеся крупицы затонувшей внутри меня совести, поэтому я не сумел отказать себе в послеобеденной велосипедной прогулке по городу. Весь Стамбул был украшен крошечными пурпурно-лиловыми лепестками, на закате превращающимися в аметистовые словно распахнутые клубочки. Так цвело Иудино дерево эргуван. Оно было так расшатанно и высоко, но будто не желало дотягиваться до поглаживающего, взошедшего над Турцией солнца. Каждому встречающемуся эргувану я придумывал имя, изогнутую свирепыми ветрами судьбу и воображаемых друзей в лице местных садоводов и птиц. Его расцвет жизни приходился на месяц нисан, в тот самый апрель, когда я растворился в застывшем неиспаряющемся грехе, который я не позволял себе ни отмолить, ни забыть. Я безоглядно влюбился в весну лишь за цветение единственного живого растения, которого я заслуживал.
Прошла неделя. Выяснилось, что молодой парень в стоптанных кедах, которого я убил, оказался внуком главы холдинга, Беркера Озтюрга. Его звали Метин. Это имя с тех пор стало звучать в моей голове, словно назойливый монотонный рингтон, который мечтаешь сменить, но никак не осмеливаешься из-за боязни пропустить важный звонок. Метин, архитектор, подающий надежды, гордость светской семьи Стамбула. Метин, жизнь которого я бесчеловечно отобрал подобно прожжённым мошенникам, обкрадывающим простодушных пенсионеров. Метин, чьи руки были столь нежны и податливы, как убаюкивающий тропический бриз, Метин, с тлеющим упованием встречающий смерть без всепожирающего страха и пылкого поклонения.
После горьких девяти дней я уволился с высокооплачиваемой работы, сдал дипломатический паспорт и стал сотрудничать с Хафизом. Он был владельцем сети реабилитационных больниц в Стамбуле, что не мешало ему проворачивать благие, но не совсем невинные дела в Турции и Катаре. Мне удалось выкупить часть акций его компании: казалось, я необратимо переехал в страну, преображающую застрявшего внутри меня многоголового левиафана. За это время лекарь стал мне и домом, и отцом, и старшим братом. Тётя Акджан и Эсен заменили женскую половину семьи, которая по-прежнему не поздравляла меня с религиозными праздниками или оглушительными успехами, за которыми скрывались ничем не стёртые преступления. Я снял светлый просторный дом в районе Бешикташ с загнивающим лимонным садом и огромной пыльной библиотекой, посреди которой стоял хриплый граммофон из потертого серебра с ажурным узором. Спустя несколько суетливо проскользнувших суток, задохнувшихся в нескончаемой суматохе, лекарь позвал меня на дружеский променад.
Оказавшись на площади Таксим, мы с Хафизом решили перекусить бореком с солёным творогом и турецкой дундурмой из измельчённой дикой орхидеи. Переживания душили мой неуёмный аппетит, пока я не почувствовал запах жареных каштанов. Впервые я попробовал этот извращённый деликатес на Елисейских полях в конце декабря перед Новым Годом. В семейной поездке эту тошнотворную мерзость, воняющую то ли трупной гнилью, то ли разросшимся паразитическим грибком, загонял в свой воспалённый распухший пищевод только отец. Однако те стамбульские каштаны, упоительный аромат которых тянется за мной с того дня, пахли совсем по-иному. Их готовила молодая девушка, а народ выстраивался в очередь именно за её лакомством.
– Павел, посмотри, вон продают каштаны. Пойдём купим парочку, – с предложением обратился Хафиз.
Мы долго теснились в турецкой толпе, пока не уткнулись в фургончик и его милую хозяйку. Эта девушка была лучше, чем ангел. И лучше того, кто не мог отвести от неё взгляд. Она жарила каштаны, и это манило гораздо сильнее священного огня или морских волн. От неё пахло миндальным молоком, сандаловым деревом и мадагаскарской ванилью. На её платье были нарисованы ярко-жёлтые цветы. Глаза у нее были не самые большие и выразительные, однако казались прозрачнее и насыщеннее отшлифованного замбийского малахита. Волосы продавщицы были непрямыми и некудрявыми: они казались похожими на складки акациевого мёда Алтая и лишь к вискам скручивались в тоненькие пружинки, за которые игриво хотелось дёрнуть. Между мизинцем и безымянным пальцем неявно выделялась аккуратная вишнёвая родинка, будто ревностно приклеенная Всевышним вместо обручального или помолвочного кольца. Это не было удивительным, ведь ни один Бог мира не смог бы удержаться от её красоты, которой хотелось владеть.
Девушка протянула стакан с каштанами, даже не взглянув на меня.
– Сколько мы должны вам? – поинтересовался я.
– Доброта не знает цены. Это совершенно бесплатно.
Во взгляде приветливой продавщицы я нашёл вселенскую скорбь, боль и плавно угасающую надежду. Эти глаза будто разделяли со мной то, что я давно закопал внутри себя. Её оливковый цвет кожи переливался на грубом стамбульском солнце. Она не казалась мне уникальной, но почему-то была другой. Не долго думая, я протянул ей приличную сумму денег, желая помочь молодой благодетельнице.
– Кажется, вы плохо выучили турецкий. Я не беру деньги за добро, – резко возразила девушка.
– Его зовут Павел, – внезапно перебил Хафиз, заметив мои пропащие от стыда глаза.
– Павел, вы задерживаете людей, которые нуждаются в еде. Пожалуйста, ваши каштаны остывают. Приходите ещё!
В стеснении я отошел на пару шагов назад. Хафиз, нахмурив брови, с высоты безукоризненной мужественности презрительно посмотрел на смущенного русского и тотчас отошёл.
Возвращаясь домой, я играл с самим собой, пытаясь отгадать, как звали ту девушку. С лихвой и пробуждённым самозабвением я принялся искать значение мусульманских имён, стараясь по образу идеала найти невозможное. Сибель, Чагла, Фериде. Лишь отгадать её имя стало мечтой всей незадавшейся жизни. В моей грудной клетке без приглашения поселилось трепещущее чудовище, стучащее изнутри и требующее новой встречи. Оказавшись дома, лёжа на пожухлой чуть покалывающей траве, я вновь смотрел ввысь, пока, растворившись в романтически вскипевшем желании, не уснул. Проснувшись утром с застуженным бедренным нервом и благополучно забыв про назначенную деловую встречу, я отправился на площадь за новой порцией каштанов. Она была там – совершенно другая: легче, чем морской воздух, но тяжелее грехов, которых с каждым днём я брал на себя все больше. За несколько прерывистых вздохов я осмелел и подошёл за стаканчиком разбухших природных мячиков.
– Прошу, Павел. Только мне кажется, что вы не любите жареные каштаны. Зачем вы здесь? – улыбнувшись, девушка протянула мне перекус…
Хафиз не переставал звонить и наверняка кусать губы, как он обычно делал, изрядно злясь на любое возникшее отклонение от намеченного плана. Но в клокочущей одержимости узнать её имя я не слышал и не хотел слышать ничего, не видя иных целей в жизни.
Спустя несколько секунд затянувшейся паузы неожиданно она представилась сама. Ее звали Мелек, что в переводе с турецкого означало «ангел». Мы стали разговаривать о романах Золя, филигранном фламандском стиле Рубенса и жареных каштанах, которые она сама не любила, но почему-то раздавала беднякам. Я увидел в одной женщине всё: антиутопию и сказку, вальс и марш, ромашки и подснежники. Когда я пригласил её прогуляться к морю, она открыто делилась всем, будто ничего не пряча за пазухой. Про сумасбродные путешествия в Санкт-Петербург с мардинскими музыкантами, про медитации во Вьетнаме, про то, как сильно она любила свежеиспечённый тётей семит, до того как она умерла от туберкулеза, и про брата-близнеца, с которым они ругались за акварельные карандаши, привезённые отцом из Тулузы.