– Ну рассказывай. – Улыбается и кладет ладонь на Ксюшины пальцы. Ксюша отдергивает: скорее рефлекторно, чем сознательно, и сначала чувствует вину, но потом думает, что сделала правильно, – у них всегда была проблема с границами, и лучше Рубикон обозначить сразу.
Их танец обмена репликами, словно в пьесе спившегося современного драматурга, репликами, которые всегда неизменно скрывали что-то такое важное, что теребить как раз из-за его важности не хотелось, но это как с подарками на Новый год: тебе запрещают трогать завернутый в муар подарок, но он слишком приятный на ощупь, чтобы не потереть пару раз и не проделать трещинку, которая потом ширится и ширится, и вот ты уже не понимаешь, почему бы тебе подарок вовсе и не развернуть и не посмотреть, что там.
Но они пока выходят из комнаты с подарками и выключают свет. Все как обычно каждый месяц: она жалуется на персонал, менеджмент которым затормозил на карантине, а Ксюша рассказывает о редакционных проблемах и болезни N. Их роли расписаны, как в ситкоме, и иногда Ксюше кажется, что ее прикрепили к полу невидимой пружинкой или шарниром и она только и повторяет, повторяет, повторяет все то, что записано на маленькой машинке в ее голове. Все для того, чтобы другая машинка, в глубине ее живота, не проснулась.
– А что с N.?
– А что с ним? Карантин.
– О.
И Ксюша рассказывает о том, как приходится дважды перемывать посуду или договариваться о раздельном завтраке, обеде, ужине; и как она боится прикоснуться к нему ночью, хотя прекрасно понимает, что, если бы могла заразиться, – уже заразилась бы. О маме, которой возит лекарства в Подмосковье, как возила и во время всеобщего локдауна, когда всем было наплевать на пропуска.
Час за часом. Пьют, говорят. Ксюша развертывает контурную карту жизни, чтобы она могла достать фломастеры и покрасить то, что покажется ей наиболее интересным.
– Как можно брать интервью у наркоманов?
– Да представь себе, можно. Обычные люди.
– А если он соврет чего-нибудь?
– Это тебе обычно врут на интервью, у меня работа другая.
У нее красные, чуть влажные губы. Но это не от помады, всегда были такие. Красные и влажные. Настает ее очередь говорить, и она делает это так, как не умеет больше никто: словно ведет подкаст об успешной жизни. Не страшно брать интервью у наркоманов, страшно брать интервью у бывших, когда ты не знаешь, что договаривалась об интервью с ними. Она перечисляет список своих достижений по работе, цены на мандарины и айву в Абхазии, прогулки с «миленьким» хозяином студии на «эйрбиэнби», целый ряд тиндер-дейтов, большая часть которых оканчивалась недопитым просекко, и все это самодовольное, даже чуть высокомерное бахвальство слетает с ее красных губ, и у Ксюши рождается нехорошее чувство внизу живота, чувство, которое следовало бы давно оставить в покое, но она не может и знает, что не может. И Ксюша будет приходить снова и снова в этот бар, чтобы увидеть, как источают эгоизм эти красные губы, и она тоже знает то, что знает Ксюша. И точно так же обе знают, что часа через четыре загорится красный свет, и они обе уйдут, не перейдя ту черту, за которой лежат разбитая в осколки посуда, разорванные открытки и стертые из истории переписки.
Теперь – ритуал, просто ритуал. И как любой ритуал – не потому что нужен, а просто ради самого ритуала.
Расходятся, как всегда, под утро, когда меньше всего штрафуют за отсутствие маски на лице и можно вздохнуть спокойно. Воздух свежий и чуть морозный, как духи «Анна Каренина». По дороге домой на «убере» Ксюша вспоминает, что забыла купить кошке ошейник, и открывает страницу онлайн-заказа. Но потом передумывает.
Дома все тихо. На столе недопитый ковидный чай с этикеткой от пакетика на коричневой ниточке. С лампы свисает улыбающаяся тыква. Ксюша хочет улыбнуться ей в ответ, но не находит в себе сил. Не находит сил даже убрать полуботинки в шкафчик для обуви. Просто отшвыривает в сторону. Потом стоит на кухне и, качаясь на одной ноге, пьет соевое молоко прямо из бутылки. Кошка нарезает круги вокруг ее лодыжки, словно пытаясь понять, куда делась вторая нога. А вот она, лови, только не порви колготки, как в прошлый раз.
N. лежит на своей стороне разложенного дивана. Худой, похудел еще больше. Лопатки словно две змеи. Проводишь вдоль позвоночника пальцем и боишься, как бы не пошевелились. Но тепло глубокого сна гораздо приятнее, чем ее холодные с улицы пальцы.
Ксюша накрывает его одеялом и ложится рядом. Прямо так, в одежде. Она переоденется в пижаму, но пять минут можно и полежать. За это пока не сажают.
Достает телефон и смотрит открытые вкладки браузера. Закрывает почти все. Открывает последнюю.
«Полиаморна ли ты? Пройди этот тест и узнай насколько…» Десять вопросов.
Ксюша лежит одна в темной, теплой комнате, рядом с N., который смешно сопит. Из кухни, где открыто окно на форточку, сочится каренинский холод.
Ксюша вздыхает, закрывает вкладку и остается в темноте одна. Где-то падает снег.
Мария Лацинская
Кукушка
Взгляд зацепился за бледно-рыжее пятно на старых замызганных обоях, которые давно нужно было бы содрать. След формой напоминал череп, застывший в мерзкой ухмылке. Вероятно, кто-то переусердствовал, открывая бутылку в лучшем случае «Киндзмараули». Судя по блеклости красок, веселье с грузинскими винами случилось в девяностых, а то и восьмидесятых годах.
На это пятно с приветом из прошлой эпохи я смотрю уже три недели. Или даже четыре. С начала локдауна и моего внезапного возвращения в Москву все дни смешались в один серый ком. Я практически не встаю с кровати, иногда прерываясь на работу. Ее стало немного – медиа сокращают бюджеты и редко заказывают тексты внештатным авторам. Я закрыла глаза и снова провалилась в сон, состоящий из обрывочных воспоминаний.
Мне снится Венеция. Я иду по пустынным узким улицами города в поисках работающего кафе. Среди каменных стен мало людей, но те, которые есть, расслаблены. Они громко смеются с друзьями, пьют апероль шприц, горящий под солнцем ярким огнем, и закусывают чикетти. Я слышу звон бокалов и вздрагиваю, просыпаясь.
Стемнело, а на потолке и стенах появились синие всполохи. Комната загорается ими каждую секунду – это «скорые» выстроились в очередь на въезд в ближайшую больницу. Огни ковидной дискотеки заметны каждую ночь. Я медленно встаю с кровати и стряхиваю тяжесть дремоты, разминая шею, спину, руки. Натягиваю джинсы и осторожно прокрадываюсь сначала в ванную, а потом на кухню. Вся квартира опустилась в тишину, которую нарушал только трещащий на кухне холодильник. Я иду тихо и осторожно, чтобы не разбудить других обитателей квартиры – хозяйку жилья Катю и ее непутевого друга Пашу. Как и я, он свалился на Катю внезапно в начале локдауна: Паша потерял работу и вместе с тем возможность оплачивать съемное жилье. Я же буквально оказалась не в том месте и не в то время. Кате пришлось выручать друзей.
Кухня стала любимым местом в квартире, когда все спят или уходят в магазин – единственный легальный повод для удаленщиков покинуть дом, раз нет животных. У нас их не было, если не считать пьяного Пашу. Он не был опасен, но после его одиноких попоек кухня превращалась в прокуренный цех для сортировки мусора – батареи стекла или пластика занимали все пространство возле плиты и раковины. Катю это бесило.
Я налила воду из фильтра в стакан в надежде смыть сухость во рту. Заодно достала телефон в не меньшей надежде увидеть сообщения от живых людей. Увы, вместо них – очередные сводки коронавирусной статистики. Речь о заболевших и умерших, но эти нули, единицы, сотни и тысячи фрустрируют. Когда медиа атакуют стремительно растущими числами, уже не остается возможностей для эмпатии и сочувствия.
Заболел живот. Не помню, когда последний раз ела, поэтому, чтобы спастись от шебуршащегося внутри ежа, заглянула в холодильник. На моей полке увядший шпинат, рис, которому несколько дней, и открытая банка оливок – не ужин в Венеции, но сгодится. Надо бы, правда, днем заказать доставку или сходить в магазин. Хотя последняя опция кажется маловероятной – с того момента, как я поселилась в этой квартире, на улице я побывала три или четыре раза. Я не выходила из дома не из-за страха перед вирусом или лени. Мне просто не хотелось сталкиваться с мокрым снегом и лысыми деревьями посреди весны.