– Нет, вам придется меня дожидаться. Мистер Мадж смаковал таявшую у него во рту конфету.
– Да, но что же вы тогда от него получите?
– Получу?
– Да, если вы ему поможете.
– Ничего, ровным счетом ничего.
– В таком случае что же от него получу я? – спросил мистер Мадж. – Ради чего я должен ждать?
Девушка на минуту задумалась; потом она встала, чтобы идти.
– Да он о вас и слыхом не слыхал, – ответила она.
– Как, вы обо мне даже не упомянули?
– Мы вообще ни о чем не упоминали. То, что я вам рассказала, я все разузнала сама.
Сидевший на скамейке мистер Мадж поднял на нее глаза; часто бывало, что, когда он предлагал ей пройтись, ей не хотелось двигаться с места. Но теперь, когда ему, как видно, хотелось сидеть, у нее явилось желание идти.
– Но вы не сказали мне, что разузнал он.
Она посмотрела на него.
– Да он даже не знает о том, что вы есть, мой милый!
Продолжая сидеть, жених ее все еще хотел от нее чего-то добиться; поза его чем-то походила на ту, в которой она последний раз оставила капитана Эверарда, но впечатление, которое он производил, было совсем иным.
– Но тогда при чем же тут я?
– Вы совсем ни при чем. В этом-то вся прелесть!
И она повернулась, чтобы смещаться с собравшейся вокруг оркестра толпой. Мистер Мадж тут же догнал ее и взял под руку – спокойно и крепко, и это означало, что он уверен в своей власти над нею; уверенность эта была так велика, что только тогда, когда они расставались на ночь возле ее дверей, он вернулся к тому, о чем она ему рассказала.
– А вы его после этого не видали?
– После этого вечера в Парке? Нет, ни разу.
– Какой же он невежа! – заключил мистер Мадж.
20
Капитана Эверарда она увидела снова только в конце октября, и на этот раз – единственный из всех, когда обстоятельства оказались для них неодолимой помехой, – ей так и не удалось перекинуться с ним хотя бы двумя словами. Даже тут, у себя в клетке, она ощущала этот чудесный купающийся в золоте день: осенний солнечный луч неясною полосою протянулся по блестевшему полу и, поднимаясь выше, ярко пламенел на поставленных в ряд бутылках с красным сиропом. Работа шла вяло, и контора чаще всего пустовала; город, как они говорили в клетке, еще не проснулся, и само ощущение этого дня при более благоприятных обстоятельствах было бы окружено романтическим ореолом той осенней поры, на которую приходится день святого Мартина [12]. Клерк ушел обедать; сама она была занята инкассированием и, поглощенная этой работой, увидела, что капитан Эверард появился на минуту в конторе и что мистер Бактон успел уже им завладеть.
Он принес, как обычно, пять или шесть телеграмм; когда он заметил, что она его видит и взгляды их встретились, он поклонился ей и как-то беззвучно засмеялся – так, что в смехе этом она сумела прочесть что-то для себя новое: смехом этим он как бы каялся в своем недомыслии; он давал ей понять, что оказался недостаточно сообразительным, что под каким-нибудь предлогом непременно должен был подождать, пока она освободится. Мистер Бактон долго с ним занимался, а ее внимание было вскоре отвлечено другими посетителями; поэтому возникшее между ними в этот час свелось к одной полноте обоюдного молчания. Она уловила только, что он здоровался с ней, и успела поймать его брошенный на нее перед самым уходом взгляд. Скрытый в нем смысл сводился лишь к тому, что он с ней согласен: коль скоро они не могут решиться на откровенность друг с другом, им ни на что другое не должно решаться. Она это явно предпочитала; она могла быть такою же спокойной и равнодушной, как любая на ее месте, раз ничего другого не оставалось.
И однако, больше чем какая бы то ни было из их прежних встреч, эти считанные минуты поразили ее тем, что явили собой некий заметный шаг – и это случилось сразу, – оттого что теперь он определенно знал, что она готова для него сделать. Слова «что угодно, что угодно», произнесенные ею в Парке, перебегали теперь от нее к нему меж склоненных голов толпившихся в конторе людей. Все сложилось так, что им стало незачем прибегать к нелепым ухищрениям для того, чтобы сообщить что-то друг другу; прежняя их почтовая игра – с ее акцентами на вопросах и ответах и выплате сдачи – теперь, в свете их состоявшейся наконец встречи, выглядела довольно беспомощной попыткой. Все было так, как будто встретились они раз и навсегда, и встреча обрела несыханную власть над всем, что последовало за нею. Когда она вспоминала события этого вечера и то, как она уходила, словно для того, чтобы с ним навеки расстаться, слишком уж жалостной виделись и резкость ее, и этот решительный уход. Разве обоим им не запало в душу тогда что-то такое, что должно было длиться до конца жизни?
Надо признать, что, несмотря на эту отважно проведенную грань, известное раздражение после того, как он ушел, у нее все же осталось; чувство это очень скоро перенеслось на мистера Бактона, который, как только капитан Эверард удалился, уселся с его телеграммами за клопфер, препоручив ей всю остальную работу. Она, правда, знала, что у нее еще есть возможность, если только она захочет, увидать эти телеграммы в подшивке; и весь остаток дня в ней боролись два чувства – сожаление о потерянном и внове утверждавшее себя торжество. И возобладало над всем, причем так, как того почти никогда еще не бывало, желание сразу же выскочить из конторы, догнать этот осенний день, прежде чем он канет в вечность, и побежать в Парк, и, может быть, посидеть с ним там еще раз на скамейке. И долго еще, и неотступно ей чудилось, что, может быть, именно сейчас он пошел туда, и сидит, и ждет ее там. Сквозь тиканье клопфера она слышала, как он нетерпеливо разбрасывает тростью сухие осенние листья. Но почему же именно сейчас видение это овладело ею с такой силой, так ее потрясло? В этот день было даже время – от четырех до пяти часов, – когда она едва не плакала от отчаяния – и от счастья.
Около пяти контора опять наполнилась людьми; можно было подумать, что город пробудился от сна; работы у нее прибавилось – все превращалось в отрывистые движения и толчки, она штамповала почту; хрустящие билеты вылетали из ее рук, а она шептала: «Последний день, самый… последний день!» Последний день чего? Этого она не могла бы сказать. Она знала, что если бы только ей удалось выбраться вдруг из клетки, она бы ни минуты не думала о том, что сейчас не время, что еще не стемнело. Она бы кинулась на Парк-Чеймберс и оставалась там. Она бы ждала, не уходила, потом позвонила бы, спросила, вошла, осталась сидеть на лестнице. Может быть, в душе она ощущала, что это последний из золотых дней, последний случай увидеть, как неясный солнечный луч клонится под таким вот углом в пропитанный смесью запахов магазин, последняя для нее возможность услышать, как он еще раз повторит слова, которые там, в Парке, она едва дала ему вымолвить: «Послушайте, послушайте!» Слова эти все время звучали у нее в ушах; но сегодня звучание это было неумолимым, оно становилось все громче и громче. Что же могло значить тогда это слово? Что именно она должна была от него услышать? Что бы это ни было, теперь она со всей ясностью осознала, что если бы она только махнула на все рукой, если бы в ней пробудилась тогда безудержная, неколебимая решимость, ей бы все так или иначе открылось. Когда часы пробили пять, она готова была сказать мистеру Бактону, что заболела, что ей становится хуже и хуже. Слова эти вертелись у нее на языке, и она уже представила себе, как бледнеет и, изобразив на лице смертельную усталость, говорит: «Мне нехорошо, я должна уйти. Если мне станет лучше, то я вернусь. Простите, но я должна уйти». И только она приготовилась это произнести, как в конторе снова появился капитан Эверард, и реальное появление его за один миг произвело в ее мятущейся душе самый неожиданный переворот. Он, сам того не зная, умиротворил это поднявшееся смятение, и достаточно было ему побыть там минуту, чтобы девушка увидела, что она спасена.