«Монах» Мэтью Льюиса задал образец для определенного типа нападок, решительных, подчас непристойных, на закрытые религиозные учреждения – нападок, которым в следующем столетии суждено будет множиться как в художественной, так и в нехудожественной литературе. Роман был написан, когда его развитому не по годам автору было только семнадцать лет, вскоре после его поездки в Веймар для изучения немецкого языка[64]. Льюис видел и переводил Гёте, однако нет свидетельств, что он знал, будь то лично или по работам, жившего в Ганновере Циммермана. Хотя многие обвиняли Льюиса в плагиате, источниками ему в основном служили богатая немецкая традиция Schauerromane и отечественные готические романы, такие как «Замок Отранто» (1764) Хораса Уолпола и особенно «Удольфские тайны» (1794) Анны Радклиф[65]. В его нападках на извращения, характерные для мужских монастырей и женских обителей, отразилась общая чувствительность Просвещения, весьма представительной фигурой которой был Циммерман. Дени Дидро в «Монахине», написанной в 1760 году, но опубликованной лишь в 1796-м, живописал мучения невольной монахини, заключенной в «тесном и темном подземелье», куда ее «бросили на полусгнившую от сырости циновку», после того как она попыталась покинуть монастырь[66]. История Льюиса быстро вошла в царство готических фантазий, которое не имело ничего общего с упорядоченной вселенной швейцарского врача. Но в начале романа он выступил с монологом, в котором в точности воспроизвел протест Циммермана против затворнической жизни. Главный герой, монах Амброзио, обращается к молодому человеку по имени Розарио, который поселился в ските на территории монастыря (и который вскоре окажется переодетой Матильдой – роковой колдуньей, заклятым врагом монаха):
Исполнясь отвращения к греховности и глупости рода людского, мизантроп бежит его. Он решает стать отшельником и погребает себя в пещере на склоне какой-нибудь мрачной горы. Пока ненависть жжет ему грудь, возможно, он находит удовлетворение в своем одиночестве, но когда страсти охладятся, когда время смягчит его печали и исцелит старые раны, думаешь ли ты, что спутницей его станет безмятежная радость? Нет, Росарио, о нет! Более не укрепляемый силой своих страстей, он начинает сознавать однообразие своего существования, и сердце его преисполняется тягостной скукой. Он смотрит вокруг себя и убеждается, что остался совсем один во вселенной. Любовь к обществу воскресает в его груди, он тоскует по миру, который покинул. Природа утрачивает в его глазах все свое очарование. Ведь ему указать на ее красоты некому, никто не разделяет с ним восхищения перед ее прелестями и разнообразием. Опустившись на обломок скалы, он созерцает водопад рассеянным взором. Он равнодушно смотрит на великолепие заходящего солнца. Вечером он медлит с возвращением в свою келью, ибо никто не ожидает его там. Одинокая невкусная трапеза не доставляет ему удовольствия. Он бросается на постель из мха унылый и расстроенный, а просыпается для того лишь, чтобы провести день такой же безрадостный и однообразный, как предыдущий[67].
Ясно, что в тишине своей кельи юный отшельник не обретет опоры в непосредственной встрече с Богом. Лишенный общества, он не в силах предотвратить падения духа.
Монах же пользуется репутацией модного проповедника, но изображается как добродетельный «из тщеславия, а не по велению души»[68]. Решив спасти молодого отшельника от опасностей одиночества, он сам впадает во всевозможные пороки, включая изнасилование и убийство. Мгновенный успех романа как создал, так и разрушил репутацию юного автора[69]. Однако критика романа не повредила его продажам; как и другие произведения, получившие большой успех в печати или на сцене в георгианскую эпоху, он был быстро переведен в самые разные культурные формы, в том числе пьесы и дешевые брошюры, благодаря чему его идейный посыл достиг аудитории, выходящей далеко за пределы круга читателей романов[70]. Вопрос о «религиозном фанатизме» стал одним из целого ряда аргументов о достоинствах и недостатках одиночества, вновь оказавшихся в центре внимания в ходе дебатов конца XVIII века, но ни в коей мере не привел к каким-либо выводам. Как мы увидим, в частности, в четвертой и шестой главах, функция одиночного духовного служения оставалась сферой дискуссий, нововведений и экспериментов в таких областях, как карательная политика, возрождение монашества и развивающиеся формы частного соблюдения обрядов.
Циммерман рассматривал уединение во многом так же, как врач рассматривает человеческое тело. Если главная цель – здоровье, то именно доктор должен бороться с постоянными угрозами благополучию, а в случае необходимости и принимать меры по предотвращению развития индивидуальных заболеваний и массовых эпидемий. Человеку нужна ежедневная дисциплина для поддержания моральной и интеллектуальной формы, особенно же это касается обладателей тонко настроенного ума. За формами частного отдыха необходимо следить – на тот случай, если они вдруг подорвут здоровье пациента. В 1760 году коллега Циммермана Тиссо диагностировал особую категорию уединенного поведения – и задал рамки, в которых дебаты по этому вопросу велись вплоть до XX века. Предающиеся пороку онанизма, писал он, «все поражены ипохондрическим или истерическим недугами и страдают от проявлений, сопровождающих эти тяжкие расстройства: меланхолии, рыданий, слез, частого сердцебиения, удушья и обмороков»[71]. Ход событий был следствием общего отстранения от общества. Как только человек впадал в одержимость определенным желанием и прекращал участие в делах других, его подстерегала беда. «Нет ничего более губительного, – настаивал Циммерман, – для людей, склонных предаваться единственной идее, чем леность и бездеятельность, особенно же для наших пациентов, а они не в состоянии достаточно усердно избегать лени и уединения. Более каких-либо других занятий развлекают сельский отдых и сельское хозяйство»[72].
Два аспекта в подходе Циммермана к избранной им теме были особенно актуальны для истории уединения по мере того, как складывался современный мир. Первый – это представление об одиночестве как о событии. Сам факт физической изоляции не представлял особого интереса. Дело было не в том, что человек одинок, а в том, что было тому причиной. Влияние одиночества как на человека, так и на общество определялось душевным состоянием, вызвавшим отказ от компании[73]. Есть большая разница между уединением в кабинете или в деревне с целью собраться с мыслями и окончательным уходом туда же вследствие эмоционального расстройства или дурного увлечения. Циммерман писал:
Ежели сердце чисто, дух бодр, а ум развит, то временное отдаление от широкого и даже близкого круга общения улучшит добродетели ума и приведет к счастью; но ежели душа испорчена и мириады порочных образов и желаний роятся в больной фантазии, тогда уединение послужит тому лишь, чтобы укрепить и усугубить зло; позволив уму вынашивать его буйные и вредные замыслы, оно станет повивальной бабкой и нянькой для извращенных и чудовищных идей[74].
Вторая особенность подхода Циммермана не получила достаточного внимания в последующих работах на эту тему. Его трактат был не только об одиночестве. Важная проблема заключалась в перемещении между состояниями общения и уединения. Его литературное выступление было направлено на создание такого мира, в котором «польза уединения и достоинства общества могут быть легко согласованы и соединены друг с другом»[75]. Ключевым критерием для разграничения благоприятного и вредоносного уединения служила способность управлять переходом из одного состояния в другое. Одиночество для самососредоточения приемлемо, если человек обладает достаточной силой ума, чтобы извлечь пользу из периода размышлений и вернуться в бой еще более целеустремленным. Достоинства, приобретенные в умственном общении до пребывания в одиночестве, – залог успешного возвращения в мир споров и союзов. Те же, кто избрал уединение из поверхностных соображений и потворства своим желаниям, возвратятся в общество все в том же состоянии нравственной слабости. Иные формы уединения становились все опаснее, поскольку, казалось, и вовсе отрезали путь назад, к обществу. «В случае с воображением, омраченным печалью и подавленностью, – предупреждал Циммерман, – досуг и уединение не прогоняют, а, напротив, усиливают и усугубляют то самое зло, искоренить которое были призваны»[76]. «Жертва уныния» никогда не оправится, если покинет общество тех, кто может отнестись с сочувствием и пониманием к ее страданиям, каковые «не могут не обостриться и не усилиться в уединении»[77]. Наличие последнего как причины и главного симптома меланхолии лишало больных того ресурса, который позволил бы им самостоятельно вернуться к духовному здоровью и счастью. Их состояние будет питаться самим собой, в конечном итоге порождая физические симптомы, которые еще сильнее уменьшат перспективы выздоровления: «Само по себе уединение, отнюдь не принося облегчения, служит лишь тому, чтобы обострять страдания этих несчастных смертных»[78]. Ущерб, причиняемый религиозным фанатизмом, начинается с решения отречься от коллективного соблюдения религиозных обрядов и от авторитета духовных лидеров. Монашеский обет – это билет в один конец, туда, откуда не возвращаются. В тишине кельи воображение бушует, лишенное каких-либо рациональных ограничений. Безмолвный Бог не даст утешения: «Религиозную меланхолию уединение превращает в ад на земле, ибо так воображению суждено постоянно пребывать в ужасном страхе, столь неразрывно связанном с этой болезнью разума, что душа уже покинута Богом и отвергнута милостью Божьей»[79].