Но что бы я ни делал, сколько бы ни готовил материалы, сколько бы ни оттачивал свое мастерство, я ни разу не видел готовой книги. Однажды вечером мы сидели на кухне и ужинали, и я спросил:
– Середит, а где все книги?
– В хранилище, – ответила она. – Готовые книги лучше держать под замком, чтобы ничто не могло им навредить.
– Но… – Я замолчал, вспомнив о ферме и о том, как много мы всей семьей работали и все равно с трудом могли прокормить себя; я постоянно спорил с отцом, выпрашивал у него все новые и новые машины, чтобы наш труд стал как можно более продуктивным. – Но почему бы не делать больше книг? Ведь чем больше мы сделаем, тем больше вы сможете продать.
Она взглянула на меня так, будто я нагрубил ей, но лишь покачала головой.
– Мы мастерим книги не на продажу, сынок. Продавать книги нельзя. На этот счет твои родители были правы.
– Тогда… я не понимаю…
– Переплет – вот что важно. Само искусство и благородный облик переплета. Допустим, ко мне приходит женщина и просит сделать ей книгу. Книга предназначается лишь ей одной, понимаешь? Она не для чужих глаз. – Старуха громко прихлебнула суп из ложки. – Есть переплетчики, которые только и думают о выгоде; их не заботит ничего, кроме заработка. Такие-то и торгуют книгами. Но ты никогда не станешь одним из них.
– Но… к вам же никто не приходит, – я уставился на нее в полной растерянности. – И когда я начну применять все навыки, которым научился? Я уже столько всего знаю, но ни разу не…
– Вскоре ты узнаешь еще больше, – она встала и принесла еще хлеба. – Давай не будем торопиться, Эмметт. Ты был нездоров. Всему свое время.
Всему свое время. Если бы я услышал эти слова от матери, рассмеялся бы в ответ, но Середит я ничего не ответил, потому что она была права. Постепенно кошмары стали реже; отступили тени, прячущиеся по углам в дневное время. Бывало, проходило несколько дней без головокружений; порой мой взор становился таким же ясным, как прежде. Миновало несколько недель, и я перестал коситься на запертые двери в мастерской. Меня успокаивал шепот верстаков, инструментов и прессов; здесь всему находилось применение и все было на своих местах. Неважно, для чего в конечном счете предназначались все эти приспособления: я знал, что кисть для клея нужна, чтобы клеить, а резак – чтобы резать. Иногда, выделывая кожу, – для того чтобы обернуть переплетную коробку, годилась кожа не толще ногтя, – я оглядывал мастерскую сквозь темное облачко кожаной пыли и понимал, что нахожусь там, где должен. Я чувствовал, что занимаюсь своим делом, что переплет – мое предназначение, пусть даже пока я только учусь. Я знал, что это мне по силам. Я ни в чем не был так уверен уже давно, с тех пор как заболел.
Я тосковал по дому, иначе и быть не могло. Писал письма и читал ответы, приносившие и радость, и муки. Мне так хотелось сидеть за столом на празднике урожая вместе со всеми и побывать на танцах; точнее, этого хотелось бы мне раньше. Я несколько раз перечитал письмо с рассказом о празднике, затем скомкал его, сел и уставился на синие сумерки поверх горящей лампы, стараясь не обращать внимания на ком в горле. Но одновременно я чувствовал, что к музыке и шуму тянется старая часть меня, здоровая; я знал, что сейчас сильнее всего нуждаюсь в тишине, работе и покое, даже если порой одиночество казалось невыносимым.
Так проходил один тихий день за другим. Мы как будто чего-то ждали.
Когда же это случилось? Может быть, я пробыл у переплетчицы две недели, а может, и месяц, но именно этот день запомнился мне отчетливо. Утро выдалось ясным и холодным. Я тренировался наносить позолоту на кожаные обрезки и полностью сосредоточился на своем занятии. Это была сложная работа, но когда я снял лист сусального золота, то увидел, что буквы моего имени получились нечеткими, а позолота распределилась неравномерно. Я выругался и повращал головой, разминая затекшую шею. И тут краем глаза уловил за окном шевеление. Солнце слепило глаза, и сначала я увидел лишь темный силуэт на свету. Когда же я прищурился, я увидел мальчика – нет, юношу примерно моего возраста, а может, чуть старше. У него были темные волосы и глаза, лицо бледное и осунувшееся. Он стоял и смотрел на меня.
Я подскочил и чуть не обжегся паяльником. Давно ли он стоит там и смотрит на меня блестящими, как речные камушки, глазами? Я аккуратно положил паяльник на подставку, проклиная внезапную дрожь, сделавшую мои руки неуклюжими, как у старика. Зачем он шпионит за мной?
Юноша постучал по стеклу. Я повернулся к нему спиной, но когда оглянулся через плечо, он все еще был там. Он показал на маленькую дверь черного хода со стороны болот. Он хотел, чтобы я впустил его.
Почему-то я представил, как он погружается в болотную жижу сначала по колено, потом по пояс. Мысль о том, чтобы заговорить с ним, казалась невыносимой. Уже много дней я не видел ни одной живой души, кроме Середит, но дело не только в этом: слишком странно он смотрел… слишком пронзительно, словно надавливал мне пальцем между глаз.
Не поворачиваясь к окну, я принялся сметать обрезки кожи на пол и убирать в шкатулку кусочки сусального золота; затем ослабил винт на горячем паяльнике и постучал по клише[1], чтобы буквы высыпались на верстак. Через минуту они остынут, и их можно будет убрать в футляр.
Крошечная латунная щепка разделителя упала на пол, и я наклонился за ней, а когда выпрямился, юноша по-прежнему был на месте. Я пососал обожженный палец и понял, что придется ему открыть.
Дверь разбухла и не поддавалась – бог знает, когда ее открывали в последний раз. Но мне все-таки удалось справиться с ней, хотя сердце от натуги колотилось. Мы уставились друг на друга. Наконец я произнес:
– Что вам нужно?
Глупый вопрос. Бродячим торговцем он явно не был, как и другом Середит, решившим заскочить в гости.
– Я… – Он отвел взгляд. Болотистая гладь за его спиной сверкала на солнце, как старое зеркало, в котором все еще можно было увидеть свое отражение, хотя оно почернело и покрылось пятнами. Когда он вновь взглянул на меня, лицо его было полно решимости. – Я пришел повидать переплетчицу.
Мне захотелось захлопнуть дверь у него перед носом. Но он мог быть клиентом, первым, возникшим на пороге с тех пор, как я поселился здесь, а я – всего лишь подмастерьем. Так что я отступил в сторону и шире открыл дверь.
– Благодарю. – Слова прозвучали натужно, он неподвижно застыл на пороге, словно боялся, что, если пройдет мимо меня, запачкает одежду.
Я впустил его и ушел в глубь мастерской. Что будет дальше, меня уже не касалось. Пусть звонит в колокольчик или зовет Середит. Отрываться от работы ради него я не собирался. Этот парень даже не извинился за то, что шпионил за мной.
Он потоптался на пороге, затем вошел.
Вернувшись на свое рабочее место, я снова склонился над обрезком кожи. Потер вытравленные буквы, надеясь, что те станут отчетливее. С первой попытки тиснение получилось не слишком удачным; затем или паяльник перегрелся, или же я слишком долго держал клеймо, – позолота расплылась. В третий раз получилось чуть лучше, но клише прижалось неравномерно.
Через открытую дверь проник холодный сквозняк. Послышались тихие шаги, и парень очутился за моей спиной. Лицо его, отраженное в окне, пусть я и видел его мельком, отпечаталось у меня в памяти: белое, с запавшими тенями и покрасневшими глазами. Лицо человека на смертном одре; лицо, которое никому не захочется увидеть.
– Эмметт?
Сердце мое остановилось. Откуда он знает мое имя?
И тут я понял: клеймо. ЭММЕТТ ФАРМЕР. Крупные буквы легко читались даже с нескольких шагов. Я взял лоскут кожи и перевернул его. Но было слишком поздно. Гость улыбнулся пустой улыбкой, словно гордясь своей наблюдательностью и тем, что ему удалось меня смутить. Он начал говорить что-то еще, но я прервал его.
– Не знаю, берет ли переплетчица сейчас заказы, – сказал я, а он продолжал смотреть на меня со странной голодной полуулыбкой. – Если вы за этим пришли. Книгами она не торгует.