– Середит, – промолвила она. – Заходи.
Я замер на пороге. Сердце пробило дважды, прежде чем я понял, что Середит – ее имя.
– Заходи, – повторила она, глядя мне через плечо. – Спасибо, Роберт.
Я не слышал, как отец спустился с повозки, но когда обернулся, он стоял рядом. Он откашлялся и пробормотал:
– Скоро увидимся, Эмметт, хорошо?
– Пап…
Но он даже не посмотрел на меня. Бросив долгий беспомощный взгляд на переплетчицу, коснулся лба, словно не зная, что еще сделать, и вернулся к повозке. Я окликнул его, но мои слова унес порыв ветра, и отец не обернулся. Я смотрел, как он садится на козлы и щелкает языком, приказывая кобыле трогаться.
– Эмметт, – вновь раздался ее голос, – заходи. – Она явно не привыкла повторять одно и то же трижды.
– Да-да.
Я цеплялся за свой мешок до боли в пальцах. Она назвала отца Робертом, как будто знала его… Сделал шаг, потом другой. Перешагнув через порог, очутился в коридоре, стены которого были обиты темными деревянными панелями. Вверх вела лестница. Тикали высокие напольные часы. Слева виднелась полуоткрытая дверь, а за ней – кухня; справа – еще одна дверь, ведущая в…
Мои колени подкосились, словно мне подрезали сухожилия. Тошнота усилилась и разлилась по телу, сжимая нутро. Меня бросало то в жар, то в холод; мир закружился перед глазами, и я с трудом удержал равновесие. Я понял, что бывал здесь раньше. Но я не…
– Ох, проклятье, – вымолвила переплетчица и протянула руку, поддерживая меня за плечо. – Дыши, сынок.
– Я в порядке, – ответил я, гордясь тем, как четко прозвучали согласные. Потом все погрузилось во тьму.
Когда я очнулся, на потолке плясал солнечный блик: узкий прямоугольник света, просачивающийся в щель между колышущимися занавесками, то ширился, то сужался в накатывающих волнах тени. Белые стены имели зеленоватый отсвет, как яблочная мякоть; тут и там их покрывали кружевные пятна сырости. Птица за окном повторяла одну и ту же трель, словно окликая кого-то по имени.
Дом переплетчицы.
Я сел, и сердце вдруг заколотилось. Но мне пока нечего было бояться; здесь не было никого, кроме меня и пляшущих солнечных бликов. Пытаясь уловить знакомые звуки фермы, прислушался, но услышал лишь крики птиц на болотах и тихий шорох ветра на тростниковой крыше. Выцветшие шторы раздувались, прямоугольник света на потолке ширился и слепил глаза. Подушки пахли лавандой.
Вчера вечером…
Взгляд скользнул по стене напротив и остановился на трещине в штукатурке. Обморок… а потом тени и страх. Кошмары. В ясном свете наступившего дня они отступили, но я помнил, какими ужасными они были. Раз или два я было отбился от них, но все равно провалился в удушающую, вязкую, как деготь, черноту. На языке висел слабый привкус горелого масла. Таких сильных кошмаров у меня давно не было.
Налетел ветер, и мои руки покрылись гусиной кожей; я растер их, чтобы кожа снова стала гладкой. Надо же, грохнулся в обморок прямо в объятия Середит… Должно быть, сказалась усталость после долгого пути, мигрень, бьющее в глаза солнце и вид отца, уезжающего, даже не оглянувшись.
Мои брюки и рубаха висели на спинке единственного стула. Я встал и натянул их неуклюжими пальцами, пытаясь не представлять, как меня раздевала переплетчица. Хорошо хоть исподнее осталось на мне.
Мебели в комнате почти не было: лишь сундук у изножья кровати, небольшой столику окна и стул. Светлые занавески на окнах вздымались на ветру. Ни картин, ни зеркала. Впрочем, этому я был только рад. Дома я всякий раз отводил взгляд, проходя мимо зеркала в коридоре. Здесь же я стал невидимкой и мог слиться с пустотой.
В доме было тихо. Выйдя из комнаты, я услышал тиканье часов внизу и глухой стук молотка. Звуки отдавались гулким звоном, как камушки об лед. Мне в затылок подул ветерок, и я невольно оглянулся – не стоит ли кто за спиной? На мгновение пустая комната потемнела – туча закрыла солнце, – но уже через секунду свет стал еще ярче. Края занавесок трепыхались на ветру, как знамя.
Мне захотелось снова забраться в постель, закутаться в одеяло, как в детстве, и я почти повиновался этому желанию. Но в этом доме мне предстояло жить, и я уж точно не мог остаток дней прятаться в кровати.
Ступенька скрипнула под моим весом. Годы отполировали перила до блеска, но в солнечном свете кружилась густая пыль, а белая штукатурка местами отслаивалась от стен. Этот дом был старше нашего и, наверное, старше всей нашей деревни. Скольким переплетчикам он принадлежал? А когда нынешняя переплетчица, Середит, умрет, перейдет ли он ко мне?
Я осторожно спустился по лестнице, словно опасаясь, что ступени подо мной провалятся. Стук прекратился, послышались шаги. Одна из дверей в коридоре открылась, и на пороге появилась Середит.
– Ах, Эмметт, – она не спросила, хорошо ли я спал. – Заходи в мастерскую.
Я последовал за ней. Когда она назвала меня по имени, я стиснул зубы – почему-то мне это не понравилось, – но теперь она была моей хозяйкой, моим мастером, а я – подмастерьем. Я должен был ей подчиняться.
На пороге мастерской Середит остановилась. Сначала мне показалось, что она хочет пропустить меня вперед, но она торопливо вошла и завернула что-то в тряпицу, я не успел увидеть, что именно.
– Заходи, сынок.
Я переступил порог. Комната была прямоугольной, с низким потолком и рядом высоких окон, в которые лился ясный утренний свет. Вдоль стен тянулись верстаки, а между ними стояли другие предметы, названия которых я пока не знал. Тускло блестело старое дерево, сверкали наточенные лезвия, лоснились потемневшие от машинного масла металлические рукоятки… здесь было так много всего, что взгляд не мог надолго задерживаться на чем-то одном. В дальнем углу виднелась печь, выложенная терракотовыми, охряными и зелеными изразцами. С натянутой проволоки свисали листы бумаги: какие-то одноцветные, яркие, другие – с орнаментом, напоминающим поверхность камня, перья или листья деревьев. Я потянулся к ближайшему листу, переливавшемуся синим, подобно крыльям зимородка; мне захотелось коснуться этих крыльев, порхавших у меня над головой…
Отложив свой сверток, переплетчица подошла ко мне и стала показывать различные предметы и называть их.
– Ручной пресс. Обжимной пресс. Позолотный пресс. Шкаф для хранения у тебя за спиной, сынок. В этом шкафу – инструменты, в следующем – кожа и ткань. Корзина для бумажных отходов здесь, всегда под рукой. Кисти вот здесь, на полке. Клей – там.
Я не успевал запоминать. Вскоре я и вовсе отбросил попытки запомнить все это и стал просто ждать, когда она договорит.
Наконец переплетчица взглянула на меня, прищурилась и произнесла:
– Ну-ка, сядь.
Я чувствовал себя странно. Мне не было плохо или страшно. Но что-то внутри меня пробуждалось и оживало. Петляющий рисунок дерева на верстаке казался картой места, где я когда-то бывал.
– Странное чувство, верно, сынок?
– Какое?
Она по-прежнему щурилась, глядя на меня, один глаз цвета чая с молоком казался почти белым на свету.
– Все рожденные переплетчиками чувствуют это здесь. А ты рожден переплетчиком, мой мальчик.
Я не знал, что значат ее слова. Но, попав в эту комнату, я понял, что должен быть здесь, и на душе вдруг стало легко. Я словно учуял запах дождя после долгой засухи и увидел проблески своего прежнего «я» – стал таким, каким был до болезни. Здесь, среди запахов кожи и клея, я был как дома.
– Ты почти ничего не знаешь о книгах, верно? – спросила Середит.
– Так и есть.
– И, наверное, считаешь меня ведьмой?
– Что? Конечно, н-н… – запнулся я, но она молча отмахнулась, велев мне замолчать, и улыбнулась краешком губ.
– Ничего, ничего. Думаешь, я дожила до таких-то лет, не зная, что обо мне говорят люди? О нас, переплетчиках, толкуют разное.
Я отвел глаза, но она продолжала, словно не заметив моей реакции:
– Твои родители не подпускали тебя к книгам, верно? И теперь ты не можешь понять, почему оказался здесь.