Литмир - Электронная Библиотека

В этом же отделении была коробка с буквами разных шрифтов, которые не мешало бы рассортировать, банки с краской, такие старые, что их содержимое давно засохло, и маленькие непромытые кусочки губки. Мне было в радость разбирать все эти вещицы; это доставляло мне неведомое прежде чувственное удовольствие. Все звуки, запахи и ощущения обострились и умножились: острота лезвия, завывание ветра в трубе, кисловатый запах старого переплетного клея, потрескивание дров, рассыпающихся в пепел в печи.

Но, закончив уборку, я испытал не удовлетворение, а страх, будто это было затишьем перед бурей.

Убирая с пола грязную одежду Середит, в кармане ее брюк я нашел ключи. Теперь они лежали в моем кармане. Это были ключи от дверей в дом и ключи от комнат в глубине мастерской, слева и справа от печи. Я ощущал в кармане их холодную тяжесть, они казались частью моего тела. К торжеству обладания ими примешивалось что-то еще, но что – я не мог понять. И да, еще один ключ висел на шее Середит, она не расставалась с ним.

Я посмотрел в окно на бескрайние болота. Ветер стих, облака нависли плотной серой грядой, вода, не тронутая льдом, была неподвижна, как зеркало. Ни малейшей краски на много миль кругом – как будто кто-то нарисовал унылую картину на оконном стекле. Мертвый пейзаж…

Чем сейчас заняты мои родные? – подумал я. На ферме пора забоя скота, если только отец не начал раньше; время мелкой починки – нужно проверить инструменты и инвентарь, да и заднюю стенку сарая не мешало бы подлатать… Может, отец все-таки захочет обнести изгородью из боярышника верхнее поле, как я предлагал в том году? Тогда сажать кусты нужно сейчас. Вспомнив, как острые шипы врезаются в замерзшие пальцы, я поежился. Мне почудился запах скипидара и камфары, которые мама добавляла в бальзам против обморожений, но, понюхав свои пальцы, я учуял лишь пыль и пчелиный воск. Я сбросил прежнюю жизнь, как старую кожу.

Я поднял голову и прислушался – ни звука. Дом затаился в ожидании. Достал из кармана связку ключей, обошел книжный пресс и по истертым половицам прошагал к дальней двери. С колотящимся сердцем вставил три ключа и один за другим легко провернул в замках.

Середит следила за тем, чтобы петли были хорошо смазаны. Дверь распахнулась так легко, будто кто-то открыл ее с другой стороны и дал мне войти. Не знаю, с чего я решил, что она должна открываться туго. Пульс ускорился внезапным крещендо, и черные точки заплясали перед глазами, но через несколько секунд взгляд прояснился, и я увидел пустую светлую комнату с высокими незанавешенными окнами, точно такими же, как в мастерской. Здесь стоял стол из необработанной древесины и два стула друг напротив друга. Пол и стены были голыми. Я положил связку ключей на стол, и ключи стукнули, заставив меня вздрогнуть.

Я не имел права находиться здесь. Но и не мог не поддаться соблазну. Стоял неподвижно, игнорируя неприятный холодок в основании позвоночника.

Силуэт стула переплетчицы вырисовывался на фоне серого окна, закапанного дождем. Он был простым, с прямой спинкой, менее удобным, чем второй стул, стоявший ближе к двери, но я сразу понял, что именно на этом неудобном стуле обычно сидит моя хозяйка.

Я отодвинул второй стул – ножки скрипнули по неровному полу – и сел на него. Сколько людей побывали здесь, ожидая, пока их воспоминания сотрутся? Видимо, не так уж мало – недаром их ноги протоптали на полу дорожку, ведущую к двери.

Что они чувствовали? Я представил страх, стискивающий нутро, ужас, охватывающий тебя, когда ты пытаешься заглянуть за точку невозврата, понять, каким человеком станешь после того, как в памяти сотрется боль… Что, что чувствует человек в тот самый момент, когда у него отбирают воспоминания? Каково это – когда у тебя забирают глубинную часть тебя? И после, с дырой в душе, – каково это? Я вспомнил черноту в глазах Милли, когда она уходила, и стиснул зубы. Что хуже? Не чувствовать ничего или горевать о том, чего не помнишь? Уходит ли печаль с печальными воспоминаниями? И если нет, в чем смысл отказа от них? Если на место печали приходит пустота, не значит ли это, что с воспоминаниями мы отдаем часть своей души? Что наша душа немеет?

Я глубоко вздохнул. Сидя здесь, на этом стуле, легко было дать волю воображению, но мне бы сесть на стул Середит и попытаться представить, каково это – находиться на ее месте. Заглядывать людям в глаза, а потом… что именно она с ними делала? При мысли об этом мне стало дурно. Как ни посмотри… Середит говорила, что помогает им. Но было трудно поверить, что в этом нет ничего плохого.

Поднимаясь, я качнулся, но удержался, схватившись за спинку стула. Резьба вонзилась мне в руку: не больно, но достаточно сильно, чтобы ощутить. Я посмотрел на резную спинку и голубоватый отсвет на деревянных завитках.

Именно свет, падающий тем или иным образом, много раз вызывал у меня приступы болезни. Кружевная тень в коридоре, косые лучи дневного света, проникающие в полуоткрытую дверь. Силуэт, выхваченный светом, даже не воспоминание, а его фрагмент, поворачивал ключ в замке моего сознания, и болезнь вытекала наружу. Сейчас я чувствовал то же самое – шок узнавания и страх. Я инстинктивно съежился, ожидая, что меня поглотит тьма. Это будет конец, бездна. Я очутился в том самом месте, которого сильнее всего боялся… в источнике, в сердце тайны.

Колени подкосились. Я опустился на стул и весь сжался, словно приготовившись к удару. Но ум оставался спокойным. Скрипнула балка; под тростниковой крышей зашуршала мышь. Тьма накатила, закрутилась воронкой на расстоянии вытянутой руки, но вместо того чтобы поглотить меня, отступила.

Я затаил дыхание. Ничего не случилось. Тьма отодвигалась все дальше и дальше, пока я не почувствовал, что прямо в лицо мне бьет серый дневной свет, такой яркий, что у меня заслезились глаза.

Время шло. Я посмотрел на свои руки, лежавшие на деревянном столе. Когда я уезжал из дома, они были мертвеннобелыми, а пальцы – тонкими и длинными, как паучьи лапы. Теперь на левом указательном пальце набухла мозоль от тупого ножа для выделки кожи. Я отрастил ноготь на большом пальце левой руки, чтобы удобно было держать паяльник и не обжечься. Но больше всего меня поразила форма пальцев: они остались тонкими, но перестали быть костистыми, как у скелета; стали сильными и не казались неуклюжими. Я словно увидел их впервые. Они не напоминали руки фермера – руки отца выглядели совсем иначе. Но не напоминали и руки инвалида. Так выглядели руки переплетчика: я знал об этом, и не только потому, что эти руки принадлежали мне.

Я стал разглядывать линии на ладонях, которые должны были рассказать мне, кем я являюсь. Однажды кто-то – может быть, Альта – сказал мне, что левая ладонь показывает судьбу, с которой человек родился, а правая – судьбу, которую мы творим для себя сами. По центру моей правой ладони шла глубокая длинная линия, словно разрезая ладонь пополам. Я представил себе другого Эмметта, который мог бы унаследовать ферму, как планировали мои родители; Эмметта, который не заболел и не очутился здесь в полном одиночестве. Тот, другой Эмметт, посмотрел на меня с улыбкой, сунул в карманы обмороженные руки и, насвистывая, повернул к дому.

Я склонил голову и стал ждать, пока пройдет внезапно накатившая печаль. Но она не проходила. Что-то внутри меня надорвалось, и я заплакал.

Сначала плач был непроизвольным, как болезнь: мощные конвульсии, как при рвоте, вызываемые безжалостным рефлексом, заставлявшим меня судорожно всхлипывать и хватать воздух ртом. Но постепенно судороги отступили, и я успевал глотнуть воздуха между всхлипами; наконец я утер слезы, посморкался в край рубахи и открыл глаза. Чувство потери по-прежнему было настолько острым, что слезы подкатывали к горлу, но я заморгал, прогоняя них, и смог наконец выровнять дыхание.

Когда я поднял голову, мир опустел и очистился, как поле после сбора урожая. Я мог видеть на много миль вокруг и знал, где нахожусь. Тени так долго таились в углах моего зрения, что я к ним привык, но сейчас они исчезли. Тихая комната перестала казаться ужасной; это была всего лишь комната, а стулья, на которых двое людей могли сидеть друг напротив друга, – всего лишь стульями.

18
{"b":"788566","o":1}