– Эх, кабы не мои болячки, станцевал бы я с тобой цыганочку, Варюха, в глиняном твоём кругу! – Петька осторожно, как маленького ребенка, обеими руками переложил забинтованную негнувшуюся правую ногу с подпиравшего её костыля на бревно, – вот отнянчаю её, и первый вальс с тобой.
Затекли ноги, и мы с Любкой спрыгнули с низенького плетня на землю, подошли к высокому окошку с играющим патефоном. В тот самый момент в распахнутые ворота вбежал десятилетний брат Варьки, Вовка:
– Ты тут, Любаха, прохлаждаешься, а твой отец с войны пришел, из госпиталя.
Уже на бегу, не поспевая за шумной стаей ребятни, я подумал, что отец Любки должен быть непременно красивее задаваки Карася и медалей у него должно быть никак не меньше.
Чтобы увидеть происходившее в избе, нам с Любкой понадобилось пробираться через столпившихся у порога ребятишек и взрослых. Когда же протиснулись к столу, она досадливо потупилась. За столом на коленях у огромного с бородой в военной форме человека сидела Танька, в руке у неё был кусок сахара.
– И сеструха меня обогнала, кругом не успела, – горько прошептала Любка.
– Любушка, что же ты, подойди к отцу, – мать легонько подтолкнула её в спину.
Любка сделала два шага вперед и тут же, подхваченная крепкой рукой, оказалась на коленях у отца.
– Ну вот, теперь весь мой женский батальон в сборе.
Я видел, Любке было неудобно сидеть на коленях отца, болела ещё, наверное, ушибленная о калитку нога, и она запросилась на лавку.
– Дичок ещё, Коля, привыкнет. Ведь она тебя и не помнит, было-то ей до войны всего три годочка, – улыбчиво говорила Любкина мать.
– Ну, ладно, Лексеич, значит, повидались, и хорошо. О делах поговорим потом. Денька через два-три приходи в правление. – Председатель колхоза Шульга мелкими шажками устремился к выходу.
– И чего он такой бородатый и пребольшущий, мой отец? Вон Карась какой, красивый, хоть и нога не ходит, – зашептала мне Любка, – а может, это и не мой отец, а так только все говорят?
– Тань, Тань, правда, что это наш отец? – Любка потянула сестренку за рукав, когда мы оказались за воротами на улице.
– Вот чудная какая, а кто же?
– А почему он с бородой?
– Ну почему, почему? Разве нельзя? Вон дед наш тоже с бородой был.
– А на фотографиях отец без бороды, – не сдаётся Любка.
– Ну тебя с твоими придумками. Мамка и отцу сказала, что ты у нас чудная.
– А почему он вам с мамкой платки привез, а мне нет? – вздохнув, спросила Любка. Но сестра ничего не ответила.
Прошла неделя, а Любка так и не решила свой главный вопрос.
– Ты почему не зовешь его папой, – больно щипнула Любку сестра, – вон мамка вчера Горюшиным жаловалась на тебя, какая ты непонятливая.
– Ах, так! Не буду и не буду. Вы все против меня! Ты зачем так щиплешься?
…– Люба, Любашка, иди-ка сюда!
Любка соскакивает с бревна и идёт к матери.
– Сбегай-ка за отцом на общий двор, позови обедать. Опять опаздывает.
Любка нехотя выходит на улицу.
…Отца её мы нашли на ферме. Поснимав рубахи, трое мужчин (два коренастых и загорелых и один худой и белый) ставили новый сруб в колодец. Чуть поодаль дядя Коля тесал подушку для телеги.
– Алексеич, подмога пришла.
Один из мужиков, ловко вонзив топор в бревно, скомандовал:
– Шабаш, чувствую, на обед пора, раз гонцы появились.
Подойдя ближе и глядя куда-то в пустоту, а не на отца, Любка скороговоркой выпалила:
– Мамка послала звать обедать, все уже на столе.
– Обедать, говоришь, ну-ка, дочка, подойди, нам поговорить надо.
Глянув в лицо отцу, Любка вдруг чего-то испугалась.
– Не-е, мне надо ещё к бабке заскочить, мать велела.
Насчет бабки Любка придумала на ходу.
– Что, солдат, не ладятся отношения с дочерью? – поинтересовался один из плотников, тот, который высокий и белый.
– Да, хвастаться нечем.
– А на что ж ремень солдатский? Аль не знаешь, как применить?
Николай Алексеевич вместо ответа только досадливо морщится, и, молча потянув из-под говорившего свою гимнастерку, встает, и идёт со двора.
…– А, а, внученька, дорогая, иди-ка сюда. Как ты поживаешь? – Бабка Степанида из-под руки смотрит на Любку, другой кормит кур.
– Хорошо, бабуля.
– А скажи-ка, зовешь своего отца-то как следует аль нет?
– Зову, – соврала Любка.
– А…а, какая умница стала. На-ка тебе за это конфетку.
Бабка Степанида долго шарит в подолах своих длинных юбок, находит наконец какой-то потайной карман и извлекает оттуда две карамельки. О подол вытирает их.
– Нате, нате, золотые мои.
Любка быстро отправляет конфету в рот и уже, приоткрыв калитку, на ходу сознается, сверкнув озорно глазами:
– Бабуля, а я никак его не зову.
И выбегает на улицу.
…– Ты бы хоть бороду сбрил, Коля, – говорит Любкина мать вечером после ужина, – а то так ребенок дикарем и растет.
– Сейчас дочь отцом не называет, а сбрею – жена смотреть не будет.
– Глупый ты у меня ещё, Коленька, – мать Любки подходит и обнимает дядю Колю, – у других ног нет, без рук возвращаются – так они без ума радешеньки, а ты целехонек весь. Ты свои шрамы на войне получил, а не в пьяной драке, понял, горюшко моё? Ты же у нас герой. Эти шрамы на теле. Пострашнее те, которые в душе. Ты думаешь, она маленькая? Не переживает? Переживает. А за что ребенку такое?
– Война никого не щадит.
– Не щадит, Коля. Мама говорит, что мне надо уехать в Сосновку на недельку, а вам остаться. Пусть привыкает. Уехать, Коленька?
– Не надо, ничего не надо. Не надо возню вокруг этого разводить. Всему своё время. Она умная девчонка, сама говоришь.
Мы с Любкой всё слышим. Дверь в избу открыта, и мы стоим в сенцах, затаившись за старым шкафом.
– Завтра буду звать его отцом, – говорит Любка, мне ведь совсем не трудно.
…Через несколько минут мы уже бежим ловить бабочек на поляну за Бесперстовой баней. Там в буйных зарослях конопли и лебеды мы храним в банках целую коллекцию засушенных жуков, бабочек, растений всяких.
И никто об этом не знает.
Яблоко победы
Мой дядя Алексей вернулся с войны значительно позднее мая 1945 года. Потому-то его возвращение и смогло задержаться в моей памяти – к тому времени мне было около четырех лет.
Дядя был с товарищем.
Отчетливо помню, как разом стало тесно от серых шинелей в нашей избе, как потом мы сидели все за столом в передней. Помню себя, державшего в руках гостинец дяди – большое красное яблоко.
Не знаю, когда я впервые услышал слово «победа». Может, когда во все глаза глядел, держа обеими руками яблоко, на этих людей, пришедших с войны, или позднее…
Но так уж получилось, что теперь слово «победа» я не могу представить без неперестающего волновать душу серого цвета военных шинелей и того огромного красного яблока.
«Яблоко победы», – произнёс я однажды уже взрослым и осекся. Каким же должно было быть дерево, которое вырастило его! С каким трудом досталось это яблоко! И какое же оно красное…
Пронькин осокорь
Утром, пока я ладил новое вязовое окосиво, он ходил молча вдоль покосившегося плетня, исподволь наблюдая за мной. Когда же нехитрая моя работа была закончена, сказал, будто мы с ним говорили все утро:
– А что, не к Лушкиной ли поляне собрался?
– К ней, – отвечаю.
– А не возьмешь ли меня с собой?
– Могу, – торопливо соглашаюсь я, почему-то боясь обидеть старика отказом, а сам пытаюсь сообразить, для какой такой цели надо деду Проняю в его восемьдесят быть на Лушкиной поляне. Чудит, думаю, дед.
Уже садясь на мотоцикл, кричу ему на ухо, стараясь не столько пересилить тарахтенье мотора, сколько дедову глухоту:
– А что за забота в лесу?
– Забота у меня давнишняя.
Дорогой я пытался вспомнить, все, что знал о старике. И оказалось, что знаю-то совсем мало. Даже отчество не помню. Прон Репков – вот и все. И имя и фамилия для наших мест редкие. Вроде был женат.