В двадцать три года он начал играть на электрогитаре. Это не повлияло на его стиль, но научило тянуть любую ноту сколько угодно долго. С тех пор он получил власть над временем и мог останавливать мгновение. Би Би Кинг открыл секрет вечности.
Кассета «Радио-Фабьена 12» вся создавалась под эгидой этого гиганта, который выступал у меня в окружении своих собственных кумиров, таких как Ти-Боун Уокер. Я счел справедливым включить в запись также лучшие композиции Элмора Джеймса, Лоуэлла Фулсона, Лайтнина Хопкинса и Мадди Уотерса. Закончив работу, я лег на кровать и прослушал всю кассету целиком. У меня потеплело на сердце; моя компиляция, составленная с маниакальным тщанием, приближалась к совершенству. Возможно, в ней не хватало (что, если она это заметит? она сильно обидится?) присутствия Хопа Уилсона, Джука Бой Боннера и Скрепера Блэквелла, но я был не в состоянии начинать все заново. Вырезать один кусок и ставить на его место другой было так же рискованно, как играть в микадо — тронешь не ту палочку, и вся конструкция развалится.
После того как Фабьена прослушает всю кассету целиком, она не устоит. Каждая секунда записи будет жарким шепотом рассказывать ей, как я ее люблю и почему. Я воображал, как она в наушниках лежит в постели, похожей на мою — свет погашен, — и глубоко дышит, стараясь унять сердцебиение; губы у нее прикушены, глаза смотрят в потолок.
Она не сказала мне ни слова — ни про кассету номер 12, ни про предыдущие. Если я ничего не путаю, я остановился на двадцатой (спецвыпуск; «Подземелья Ватикана» плюс Джон Колтрейн). В конце года Фабьена уехала из Орлеана в столицу и поступила на более престижные математические подготовительные курсы (она также блистала в физике и химии). Восемь лет спустя я встретил ее на углу улицы Драгон и бульвара Сен-Жермен, когда направлялся в издательство «Грассе» с рукописью своего первого романа. «Фабьена! Ты меня помнишь?» Она меня помнила. Она поступила — хоть и не с первой попытки — в Горную школу Парижа, а теперь работала в сфере телекоммуникаций и специализировалась на спутниковой связи. Я не мог не похвастаться и сказал, что скоро выйдет мой первый роман, и показал ей толстый конверт из крафт-бумаги, в котором лежала рукопись «Ликуй, стремясь в небеса». Она небрежно кивнула.
Потом я спросил ее про кассеты «Радио-Фабьена». «Кассеты? Не помню, куда я их засунула. По-моему, я их так и не прослушала…» Это ее «по-моему» меня добило. Уж лучше бы она просто сказала: «Я их не слушала». «Не обижайся, — продолжила она. — Сам знаешь, сколько всего надо было успеть. Времени на пустяки совсем не оставалось». «Пустяки». У меня подкосились ноги. Стараясь хранить самообладание, я заметил: «У тебя не нашлось времени их прослушать, а у меня оно нашлось, чтобы их записать». Она улыбнулась мне жестокой улыбкой, перевела взгляд на конверт у меня под мышкой и тоном, полным презрения, сказала: «Ничего страшного. Может, хоть это кто-нибудь прочитает».
~~~
Второй год подготовительных курсов. В нашей группе учился некто Карим Агуми. Малосимпатичный парень, он смеялся отвратительным гортанным смехом; его сестра, двумя годами младше, привлекала меня гораздо больше. Я часто видел ее, но не знал, как с ней познакомиться. На новогодней вечеринке, куда пришла и она, я показал на нее Кариму и признался, что прямо помираю, до чего мне хочется с ней познакомиться. «Ха! — засмеялся Карим. — Так это же моя сестра!»
У его сестры были нос, рот и глаза как у олененка. Это сравнение кажется банальным, но другого я не нахожу. Анук Агуми была копией олененка. Когда она в своем обтягивающем свитере шла через двор, я с замиранием сердца смотрел на ее довольно пышную грудь. Я наблюдал за ней через окно и думал, что она могла бы сниматься в кино; для нас, провинциалов, перспектива «сняться в кино» означала высшую степень жизненного успеха.
Парижанину никогда не понять провинциала. Жить в провинции значит во всем делать из мухи слона и существовать с чувством, что будущее принадлежит кому угодно, но только не тебе; что переезд в другой район — это целое приключение, что надежда встретить свою судьбу — это химера, что ты никогда никем не станешь. Помню утро, когда отец вез меня на машине в лицей на выпускной экзамен по французскому и по дороге я сказал ему, что Франсуа Нурисье однажды признался, что получил за этот экзамен очень низкий балл. «Да, но это Нурисье», — ответил мне он. Меня поразила очевидная глупость его ответа. Нурисье имел право быть Франсуа Нурисье, но вероятность того, что когда-нибудь я стану собой, казалась ему невообразимой. В одной этой реплике моего отца заключалась вся суть провинциализма.
Я писал Анук длинные письма; в стремлении произвести на нее впечатление, удивить ее и даже ошеломить, я не постеснялся прибегнуть к откровенно грязному и бесчестному трюку. В литературном созвездии моих кумиров сияли не только умершие писатели и поэты; в их числе было несколько еще живых, например Патрик Гренвиль. Минувшие с тех пор годы нисколько не уменьшили моего перед ним восхищения. Лиризм, пылкая искренность, богатство палитры, интеллектуальная чувственность — все это делало его идеальным спутником. Я провел часть лета в Портленде, штат Орегон, в протестантской семье, оказавшей мне самый теплый прием, и именно тогда прочитал его шедевр — роман «Грозовой рай». Он перевернул мне душу. Слова в тексте вспыхивали словно огни фейерверка; это был настоящий праздник, и ни о какой «политкорректности» в нем и речи не шло. Я считаю Гренвиля одним из наиболее самобытных авторов. Не знаю, кто еще, кроме, может быть, Хосе Лесамы Лимы, обладает такой же бесконечной властью над словом, таким же яростным, вкусным остроумием, возвращающим французскому языку вроде бы давно забытую сумасшедшинку. От Гренвиля у меня голова шла кругом. У него нет ни одной «нормальной» фразы, каждая из них избыточно роскошна. Его тексты — это джунгли. Гренвиль наслаждается процессом письма, заставляя язык испытывать то же наслаждение. Он все отдает и не рассчитывает получить что-то взамен. Экономия ему не свойственна — он раздаривает себя как одержимый.
Потрясенный и околдованный его манерой, я захотел стать им, но место было занято. Мне казалось, что все, написанное им, могло быть сочинено мной. Просто он меня опередил. Я был раздосадован — он мешал мне стать писателем. Меня сердило, что он все еще жив, но в то же время я радовался этому — значит, он создаст еще немало новых удивительных, эксцентричных, ни на что не похожих текстов. Я сдувал из «Грозового рая» целые страницы и пересылал их Анук под видом собственных. Переписывание прозы Гренвиля меня пьянило; я забывал, что я — это я, точнее говоря, что я — это не он. Воспроизведенные моим почерком, его восхитительные обороты, его фантастические находки, его потрясающие открытия чудесным образом становились моими. Это он был вором и обманщиком. Он преграждал мне путь в литературу.
Переписав убористым почерком шесть, семь, десять страниц, я испытал прилив гордости. До чего же я гениален! Этот текст был моим — ведь он написан моей рукой. Кроме того, вряд ли Анук читала Гренвиля. Впрочем, про себя я молился, чтобы никто на свете его не прочитал. Я убеждал себя, что я — единственный читатель его романа, а даже если кто-то другой его открывал, ничего из него не запомнил. Я перечитал свое письмо. Мой почерк выпотрошил Гренвиля и перелил его слова в меня. Чем дальше я читал, тем сильнее верил, что я и есть подлинный автор этих строк.
Я отправил письмо олененку. Ответа я не получил. Несколько дней спустя я ей позвонил. Мое послание не произвело на нее никакого впечатления. Зато ее подруга Нати, лучше разбиравшаяся в литературе, сказала, что у меня «неплохо выходит». Внезапно я обозлился на Гренвиля: это он во всем виноват. Но потом мне стало стыдно: Патрик ни при чем, таково время, в которое мы живем. Бесполезно пытаться превзойти учителя, если в нашем низменном мире никто не способен оценить его по достоинству. Я совсем пал духом. Меня расстроило, что Анук не влюбилась в меня в ту же секунду, как только познакомилась с «моими» стилистическими изысками. Хотя, признался я себе, Гренвиль и не думал обращаться к ней. Посылая ей отрывок из романа, я ни словом не упомянул о ней самой. Разумеется, выбранные мной пассажи рассказывали о любви к молодой прекрасной девушке, но этот рассказ оставался включенным в композицию романа, был частью другой истории и не касался ее лично.