Он гордился своими жабо в пышных складках и своими знаменитыми слаксами. «Я — последователь Барреса», — объяснял он, хотя никто из нас не понимал, что он имеет в виду. Лично я знал, кто такой Морис Баррес, благодаря знакомству с жизнью и творчеством Жида (в молодости Жид считал автора «Вдохновенного холма» своим учителем), но не сообразил, что речь идет именно о нем. Родители бросили Ивана Мозека в пятилетием возрасте, и его воспитывала бабка, дружившая с теткой Аманды. Отсюда вытекало, что он пользовался преимущественным доступом к моей музе. Он с раздражающей частотой повторял мне, что у меня нет «никаких шансов» и что красавица предпочитает высоких парней.
Я сочинял стихи и немедленно рвал их в клочья. Это были плохие стихи. Потом я открыл томик Гюго, переписал оттуда несколько самых лучших стихотворений и выдал их Аманде за свои. Меня разоблачил Иван Мозек — несмотря на юный возраст, он хорошо знал поэзию. Моя чаровница показала ему стихи, очень ей понравившиеся, и этот хлыщ раскрыл мой обман. Создание, на котором я мечтал как можно скорее жениться, осыпало меня градом жестоких оскорблений. Еще долгие недели я не смел на нее и взглянуть, а она перестала приглашать меня на свои замечательные полдники. Я погрузился в Жида и Сартра, надеясь утопить в них свою печаль (они к этому привыкли); книги идеальное (гораздо лучше церкви) место, чтобы поплакать.
Мозек, явно живший не в своем времени, решил вызвать меня на дуэль. К середине 1980-х эта практика не пользовалась широкой популярностью и давным-давно вышла из употребления. Он выбрал шпаги — свое любимое оружие, поскольку, по его словам, его дед был чемпионом Франции по фехтованию. Я отказался наотрез. Вскоре он начал нарочно попадаться мне на глаза под ручку с Амандой; он обнимал ее и целовал у меня под носом; на уроках они блаженно улыбались друг другу, на переменах лучились счастьем, а после школы и вовсе демонстрировали любовный экстаз. Меня это мучило. Она предпочла мне кого-то более яркого, но менее глубокого, иначе говоря, подделку. Меня всегда злило, что женщины не в состоянии разглядеть во мне мою истинную суть, не способную лгать; ту сияющую точку жгучей правды, где сходятся невыразимые страдания; тот перекресток путей, где встречаются мои жалкие аватары и молчат, не в силах вымолвить ни слова. Мозек был фальшивкой. Сталкиваясь со мной, они с Амандой издевательски смеялись; они меня убивали. Чтобы исцелиться от нанесенных мне ран, я постарался стать лучшим по всем предметам, и это мне удалось. Я слушал печальную музыку, смотрел на дождь и в десятый раз перечитывал «Яства земные». В зале Жоржа Батая я заказывал самые сложные эссе и забытые романы — так я им мстил. Потом Мозек незаметно изменился; он стал медленнее двигаться и ходить с трудом. Его поразила орфанная болезнь, повлекшая за собой атрофию мышц. Мы с ним сблизились; он больше не смотрел на меня сверху вниз. Но главное, прекрасная Аманда, роковая красавица Аманда, бросила его, едва проявились первые симптомы. Он ссутулился, сморщился и побледнел; перестал заниматься спортом и почти не выходил из дома. Он совсем пал духом, хотя старался этого не показывать и постоянно отпускал шуточки насчет своей болезни, наших учителей и одноклассников. Нельзя сказать, чтобы он слишком долго переживал из-за разрыва с Амандой; перед ним стояли другие, гораздо более серьезные проблемы. Его бабушка, кутавшаяся в старое пальто, заботилась о нем как могла; когда Мозек засыпал после обеда, мы с ней сидели на кухне, и она плакала, одновременно полируя полотенцем и без того сияющую посуду. «Неизвестно, что с ним будет через год, — повторяла она. — Может, его уже не будет в живых. Но я знаю моего мальчика. Он сильный. Он будет бороться». По ее взгляду я понимал, что это не столько утверждения, сколько вопросы; я отвечал: «Да, конечно» — и в жутком расстройстве шел домой.
Аманда меня больше не интересовала. Отныне я избегал смотреть на нее — из презрения. Она увлеклась дзюдоистом Тьерри Мольро — накачанным парнем, приехавшим из провинции Бос. Здоровье Мозека стремительно ухудшалось, и вскоре он уже не мог держаться на ногах. Он целыми днями сидел перед телевизором; по средам этот пятнадцатилетний мальчишка (он пошел в школу на год раньше) напряженно следил по третьему каналу за дебатами в Национальной ассамблее. Как-то раз, когда я обедал у них, на светлой кухне, где витали ароматы чеснока, он беззвучно постучал ложкой по флану, приготовленному бабушкой, перевел взгляд на меня и с горькой иронией в голосе сказал: «Вот, Муакс, чем теперь наполнены мои дни…»
Благодаря Мозеку я стал лучше играть в шахматы. Он был настоящим мастером дебютов, которые изучал по заумным пособиям. Ему уже было трудно передвигать фигуры, и он часто ронял их на доску; тогда нам приходилось вспоминать, где что стояло, и восстанавливать расположение шахматных войск. Могу ли я думать, что проник в душу этого поклонника Барреса? В силах ли я вообразить его боли, его страхи, его бессонные ночи? Я никогда не спрашивал его, как он себя чувствует. «Хотелось бы мне начать все заново, — бросил он, забирая моего последнего слона. — Знаешь, — вдруг добавил он, — я ведь никогда не спал с Амандой. Я старался, чтобы все в это поверили, но ничего не было». — «Она не хотела?» — спросил я. Мозек протянул руку к клетке В6, взял моего коня и посмотрел мне прямо в глаза; казалось, он собрал все силы, чтобы его взгляд не дрогнул. «Девчонки всегда навевали на меня скуку», — сказал он. Меня потрясло выражение его лица; от него веяло летней грустью, печалью августа и пустых улиц. «Надеюсь, я не умру в этом году». Я уставился на мертвую доску, где стих шум битвы. «На самом деле я влюблен в тебя». Через неделю его увезли в Париж, в больницу. Больше мы не виделись. Он оставил Аманде письмо, написанное фиолетовыми чернилами почерком с завитушками, в котором умолял ее, когда его не будет, выйти замуж за меня.
~~~
Одиннадцатый класс. Стелла Сулейман носила романтическое имя, но целиком принадлежала реальной действительности, где дождь мокрый, лужи грязные, а смерть убивает. Она пришла к нам в школу в одиннадцатом классе. Я влюбился в нее с первого взгляда. Я писал ей пламенные, безумные, неистовые письма. Длинная шея, хрупкие плечи, белые щеки — она словно сошла с рисунка Модильяни и решительно отличалась от остальных наших красавиц. Когда она улыбалась, ее улыбка как будто поднимала театральный занавес, за которым открывались безупречные, как с рекламы зубной пасты, зубы. Она была чернокожая и родилась в Новой Зеландии. Ее повсюду таскал за собой отец-дипломат, бросивший ее мать, прибившуюся к пузатому владельцу крупнейшей местной газеты, метившему на пост мэра Орлеана.
Ее взгляд обжигал; меня он спалил дотла. В своем любовном ослеплении я был ради нее готов на все и даже делал за нее задания по математике, если накануне она слишком активно развлекалась. Она была носительницей особой, международной культуры, не похожей на нашу (узкую, куцую, ограниченную географией Солони), что позволяло ей в поведении выходить из евклидовых закономерностей, а нас заставляло чувствовать себя картонными фигурами. Рядом с ней я ощущал себя ничтожеством, впрочем, не больше и не меньше, чем все остальные, кто, как и я, поклялся ее покорить. Я страстно мечтал на ней жениться и вместе с ней произвести на свет несколько детей, каждый из которых стал бы благословенным результатом соединения наших несходных биологий; помню, как звякнули ее серьги, когда она мотнула курчавой головой в знак категорического «нет» и одарила меня своей улыбкой номер восемнадцать — самой ослепительной в ее каталоге.
Ее брат Эрик организовал довольно снобскую джазовую группу, участники которой молились на Сесила Тэйлора. Сесил Тэйлор был вторым после Селина знаменитым человеком, носящим женское имя; что до Эрика, то он меня ненавидел, потому что я не играл ни на одном музыкальном инструменте. Он был прав: тот, кто не умеет играть, лишается одного из измерений человеческого бытия. Когда мы мечтаем, ходим, пишем, плаваем, работаем, наш мозг остается в плену у нас самих, как и мы — в его железобетонном плену. Но когда ты играешь на гитаре и фортепиано — как Эрик и Сесил — или на саксофоне, твоя душа освобождается от токсинов и ты воспаряешь к иным небесам, где царят звук, точность композиции и красота волн; это ремесло требует немедленно забыть о смертоносной погруженности в себя и обратиться к исследованию вселенной.