При таком соответствующем духу времени рассмотрении всех этих обстоятельств можно прекрасно обойтись без эриний. Можно шаг за шагом проследить, что сделал Франц и что претерпела Ида. В этом уравнении нет неизвестного. Остается только перечислить стадии начатого таким образом процесса: потеря со стороны Иды вертикального положения и переход ее в горизонтальное как следствие сильного толчка и одновременно затруднение дыхания, сильная боль, испуг и физиологическое нарушение равновесия. И тем не менее Франц убил бы, как разъяренный лев[264], эту столь близко знакомую ему порочную особу, если бы из соседней комнаты не примчалась ее сестра. Перед визгливой бранью этой бабы он немедленно ретировался, а вечером его уже сцапали неподалеку от его квартиры во время полицейского обхода района.
«Хой-хо-хой!»[265] – кричали древние эринии. О ужас, ужас, что за вид – проклятый Богом человек у алтаря, с обагренными кровью руками[266]. Как эти чудища хрипят: Ты спишь? Прочь сон, прочь забытье! Вставай, вставай! Его отец, Агамемнон, много лет тому назад отправился походом на Трою. Пала Троя, и запылали оттуда сигнальные огни[267], от горы Иды через Афон зажглись смолистые факелы до самого Киферского леса[268].
Как прекрасно, к слову сказать, это огненное донесение из Трои в Грецию! Какое величие – это шествие огня через море; это – свет, сердце, душа, счастье, экстаз![269]
Вот вспыхивает темно-багровое пламя и заревом разливается над озером Горгопис[270], его увидел страж и кричит и радуется, вот это жизнь, и вспыхивает следующий костер, и передаются дальше радостная весть и возбуждение и ликование, все вместе, единым взлетом через залив, в стремительном беге к вершине Арахнейона[271], и, накалившись докрасна, все сливается в неистовых кликах: Агамемнон возвращается![272] Что ж, с такой постановкой мы тягаться не в силах. Тут нам приходится спасовать.
Мы пользуемся для передачи донесений кой-какими результатами опытов Генриха Герца[273], который жил в Карлсруэ, рано умер и, по крайней мере на фотографии в Мюнхенском музее графики, носил окладистую бороду. Мы посылаем радиограммы. Мы получаем на больших станциях переменные токи высокой частоты. При помощи колебательного контура мы вызываем электрические волны. Колебания распространяются сферически. А затем там есть еще катодная лампа и микрофон, мембрана которого колеблется то чаще, то реже, и таким образом получается звук точь-в-точь такой, какой поступил перед тем в аппарат[274], это поразительно, утонченно, каверзно. Восхищаться этим едва ли возможно; эта штука действует – вот и все!
То ли дело сигнализирующий смоляной факел при возвращении Агамемнона.
Он горит, он пылает, в каждое мгновенье, в каждом месте он чувствует, он возвещает: Агамемнон возвращается! – и все вокруг ликует. Тысячи людей воспламеняются в каждом месте: Агамемнон возвращается! И вот их уже десять тысяч, а по ту сторону залива – сто тысяч.
Однако вернемся к сути дела. Агамемнон у себя дома[275]. Но тут получается уж что-то совсем иное. Клитемнестра, заполучив мужа обратно, предлагает ему выкупаться. В ту же минуту обнаруживается, что она – невероятная дрянь. Она набрасывает на него в воде рыбачью сеть, так что он не в состоянии пошевельнуться, а в руках у нее топор, который она захватила с собой будто для того, чтоб наколоть дров. Муж хрипит: «Горе мне, я погиб!»[276] Люди спрашивают: «Кто это там себя оплакивает?»[277] А он: «Горе мне, горе мне!» Но античная женщина-зверь убивает его, не дрогнув бровью, а потом еще и похваляется: «Покончила я с ним; рыбачьей сетью опутала его я и дважды нанесла удары. Когда ж, вздохнув два раза, вытянулся он, последним, третьим я ударом отправила его в Гадес»[278]. Старейшины огорчены, но все же находят подходящий для данного случая ответ: «Восхищены мы смелостью твоих речей»[279]. Так вот какова была та античная женщина-зверь, которая, вследствие супружеских утех с Агамемноном, родила мальчика, нареченного при появлении на свет Орестом. Впоследствии она была убита этим плодом вышеупомянутых утех, а убийцу терзают за это эринии.
Совершенно иначе обстоит дело с Францем Биберкопфом. Не прошло и пяти недель, как его Ида умерла в Фридрихсхайнской больнице от сложного перелома ребер с повреждением плевры и легкого и последовавших затем эмпиемы плевры[280] и воспаления легкого, боже мой, температура не понижается, Ида, на кого ты похожа, поглядись в зеркало, боже мой, ей приходит конец, каюк, крышка. Ну, произвели вскрытие, а затем зарыли ее в землю на Ландсбергераллее[281], на три метра вглубь. Умерла она с ненавистью к Францу, а его неистовая злоба к ней не укротилась даже и после ее смерти, потому что ее новый друг, бреславлец, навещал ее в больнице. Теперь она лежит под землею[282] уже пять лет, вытянувшись на спине, и доски гроба уже прогнили, а сама она растекается жижею, она, которая когда-то танцевала с Францем в кафе «Парадиз», в Трептове, в белых парусиновых туфельках, она, которая так много любила и болтала, теперь она лежит, не шелохнется, просто – ее больше нет.
А он отсидел свои четыре года. Тот, кто убил ее, гуляет на свободе, живет себе, процветает, жрет, пьет, извергает семя, распространяет новую жизнь. Даже сестра Иды не избежала его. Конечно, когда-нибудь и ему придется расстаться с жизнью. Все умрем, все там будем. Но ему до этого еще далеко. Об этом он знает. И что пока он будет продолжать закусывать в пивных и на свой манер воздавать хвалу раскинувшемуся над Александрплац небу: С каких это пор бабушка твоя играет на тромбоне[283], или: Мой попугай не любит яйца всмятку[284].
А где теперь красная ограда тегельской тюрьмы, так пугавшая его, он еще никак не мог оторваться от нее? Привратник стоит у черных железных ворот, вызывавших когда-то у Франца такое отвращение, ворота по-прежнему на своих петлях, никому не мешают, по вечерам их запирают, как это делают со всякими порядочными воротами. Сейчас до обеда перед ними стоит, покуривая трубку, привратник. Светит солнце, все то же самое солнце, о котором можно в точности предсказать, когда оно будет находиться в той или иной точке. Покажется ли оно вообще – зависит от облачности. Из трамвая № 41 как раз выходят несколько человек с цветами и маленькими пакетиками в руках, вероятно, направляются в санаторий, который виднеется вон там, прямо и налево по шоссе; люди, по-видимому, сильно зябнут. Деревья стоят черным рядом. А в тюрьме все еще сидят в камерах арестанты, работают в мастерских, прогуливаются гуськом по двору. Строгое предписание: выходить в часы отдыха не иначе как в котах[285], шапке и шейном платке. Обход камер начальником: «Каков был вчера ужин?» – «Мог бы быть лучше, а порции больше!» Но об этом он не хочет слышать, представляется глухим. «Как часто сменяют постельное белье?» Будто он и сам не знает.