Все нарастает и нарастает этот тихий ужас, предчувствие неминуемой гибели.
«В обществе нет точки опоры; все бродят, как шалые и пьяные. Одни воры и мошенники бодры и трезвы. Общество быстро погружается в варварство. Спасай кто может свою душу! Страшный гнет, безмолвное раболепство. – Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу? Нас бичуют, как во времена Бирона; нас трактуют, как бессмысленных скотов. Или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть?.. Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался – этой гнусной способности рабов? Ужас, ужас, ужас! Да сохранит Господь Россию!»
И всего ужаснее то, что гибель России кажется спасением Европы.
«Ненависть к русским в Европе повсеместная и вопиющая. Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством. До сих пор мы изображали в Европе только огромный кулак. Грубая физическая сила угрожает штыками и пушками человеческому разуму. Кто преодолеет?»
«Спасая душу свою», московский профессор Печерин бежал из России. Это им в те дни написаны страшные слова:
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
«Да сохранит Господь Россию!» – последний вопль из горящего балагана.
И балаган рухнул: «Севастополь взят!» – записывает Никитенко с торжеством тайного, рабьего, жалкого, но все же святого мщения. – Мы не два года ведем войну, – мы вели ее тридцать лет, содержа миллион войск и беспрестанно грозя Европе. К чему все это? А мы думали столкнуть с земного шара гниющий Запад».
Николай I скончался… Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница русского царства дописана до конца, – произносит раб над владыкой беспощадный приговор человеческой совести. – Главный недостаток царствования Николая Павловича тот, что все оно было – ошибка. Теперь только открывается, какие ужасы были для России эти двадцать девять дет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросли до чудовищных размеров. Все это – плоды презрения к истине и слепой варварской веры в одну материальную силу. Восставая целые двадцать девять лет против мысли, он не погасил ее… и заплатил своей жизнью, когда последствия открылись ему во всем своем ужасе».
«Николая I, – говорит Никитенко, – убила эта несчастная война».
Нет, не только эта, но и вечная война России с Европой – космического зада с человеческим лицом. И не только над прошлым произнесен беспощадный приговор, – но и над будущим.
* * *
«Великий день: манифест о свободе крестьян», – записывает Никитенко 5 марта 1861 года. Он прочел этот манифест, «важнее которого вряд ли что есть в тысячелетней истории русского народа», вслух жене и детям перед портретом Александра II, «как перед образом», и велел своему десятилетнему сыну «затвердить навеки в своем сердце 5 марта и имя Александра II Освободителя».
Не сиделось дома на радостях. Вышел бродить по улицам. Везде читали манифест и наклеенные на перекрестках объявления от генерал-губернатора. Один, дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны оставаться в повиновении у господ, воскликнул: «Черт дери эту бумагу!» Другие молчали.
Но Никитенко не обратил на это внимания и, встретив А. Д. Галахова, бросился ему на шею: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» – и обнялись, чуть не заплакав от радости.
Никитенко казалось, что он может воскликнуть: ныне отпущаеши раба твоего, – что освобождение крестьян – освобождение России. И не ему одному, а почти всем его современникам. Почти все тогда поверили, что освобождение безвозвратное. Но что возврат всегда возможен, – да еще какой, – показал страшный опыт.
Начался тот медовый месяц либеральной постепеновщины, за который мы так жестоко расплачиваемся. Мед отцов отрыгнулся в детях полынью.
А между тем и тогда, кто хотел, видел правду. Точнее нельзя ее высказать, чем это сделал Никитенко несколько лет назад.
«В обществе начинает прорываться стремление к лучшему порядку вещей. Но этим еще не следует обольщаться. Все, что до сих пор являлось у нас хорошего или дурного, все являлось не по свободному самобытному движению общественного духа, а по воле высшей власти, которая одна вела, куда хотела» (1855).
И еще раньше, во времена николаевские: «или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть?.. Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался – этой гнусной способности рабов?»
Обязан всем – даже свободой. И воля рабов – рабья воля – немногим лучше вольного рабства.
Нет, несвободен освобождаемый и не освободивший себя народ. Свобода – не милость, а право. Не роса нисходящая, а пламя возносящееся. Лишь Божией милостью свободен свободный народ.
Если бы Никитенко остался верен этой правде, то не запутался бы в той лжи, в которой погиб.
«Какие невероятные успехи сделала Россия в нынешнее царствование! Если бы в николаевские времена кто-нибудь вздумал напечатать о подобных вещах, тот был бы сочтен за сумасшедшего или за государственного преступника. А тут вот публичное судопроизводство, гласные, присяжные, адвокатура… и все это – создание того государя, которого упрекают в слабости. Когда правительство ступило на другой путь, тогда бесчестно не содействовать его благим начинаниям! Нет, господа красные, вы не поняли этого человека!»
«Во всей нашей администрации есть только один человек, честности и патриотизму которого можно доверять, – это Александр II. Если между нашими правительственными лицами есть кто-нибудь, желающий блага России, то это государь».
Все бывшее зло – от личной воли Николая I; все настоящее благо – от личной воли Александра II. Но ведь это и значит: народ сам никогда ничего не делал, а за него делала власть; он всем обязан повиновению – «этой гнусной способности рабов». Корень рабства остается нетронутым; заколдованный круг неразорванным. И освобождение не освобождает. Было и есть. Есть и будет.
Мудрено ли, что бывшее медом в устах отцов, будет полынью во чреве детей?
Либеральному постепеновцу суждено отныне вечно искать середины, вечно колебаться как маятнику между двумя крайностями, – «я всегда был врагом резких крайностей»; между двумя террорами: белым и красным; между двумя молитвами: Боже, спаси нас от реакции, – и Боже, спаси нас от революции.
И постепенно, и нечувствительно совершит он полный оборот слева направо, от европейского лица революции к истинно русскому заду реакции.
* * *
«Появились нигилисты в круглых шапочках и с остриженными волосами, – записывает он 21 апреля 1864 года. – Наши нигилисты требуют жизни без всяких нравственных опор и верований. Хотят разрушить все и начать с дубины дикаря. Смотрят на человечество, как на стадо животных».
Из беседы с одной нигилисткой: «Эта милашка до того завралась, что воскликнула: анархия – самое лучшее состояние общества!»
О философии Лаврова: «Боже мой, и это философия!.. Я не говорю уже о том, что тут все один материализм… Но что за хаос мыслей!.. Разве только на Сандвичевых островах можно признать за философию весь этот бред».
О Писареве: «Модный пророк Писарев угрожает нам в будущем кровавым потопом».
«Прокламации. Бредят конституцией, социализмом… Требуют, чтобы Россия лила кровь, как воду… И чего хотите вы, господа красные?.. Кто дал вам право человеческую кровь считать за воду?.. Вы хотите кровавыми буквами написать на ваших знаменах: свобода и анархия».
«Настоящей разумной революции не из чего делать, хотя все к ней клонится. Но мы способны дойти до полной анархии. Деспотизм анархический несравненно хуже монархического. Мы стоим в преддверии анархии, да она уже и началась. Мы все спускаемся по скату и с неудержимой быстротой мчимся в пропасть, которой пределов и дна не видно».