Поминки по Кириллу (девять дней назад он умер от передозировки наркотика) проходили в обшарпанной квартире, заставленной дорогими импортными вещами. За столом двое — очаровашка Мери и дядя Федор. Ни бывшие приятели Кирилла, ни другие гости сегодня не пришли. На посланную Полине срочную телеграмму ответа не последовало. Странно… Все как будто замерло, затихло и померкло. Даже настенные часы перестали показывать время.
Мать Кирилла пребывала в каком-то отрешенном состоянии: не плакала, не причитала, просто зачастую бездумно ходила из угла в угол, внезапно останавливаясь, будто пытаясь вспомнить нечто очень важное, что постоянно ускользало из памяти.
— Выпей, выпей, — повторил дядя Федор. — Ну, что ты все, думаешь да молчишь? Правда, она вот где (Он указал на стопку). Все остальное — ложь.
Быстро выпил и, придав себе выражение человека, глубоко понимающего предмет разговора, продолжил:
— Нынче судьба наших деток странная. Вон в соседнем доме от наркоты двое ребят скончались. А Надькина девочка, помнишь, та, что с Кирюхой вместе училась, — сиганула с балкона вниз, прямо с шестого этажа. И… насмерть. Что же такое у нас творится? За что гибнут невинные детки? Одни здесь — от зелья, другие в Чечне — от пули. Как дальше жить?..
— Как дальше жить… — безучастно повторила Мария.
— Хорошо еще, у тебя Полинка осталась. Девочка умница, в обиду мать не даст. Благо, за видным человеком замужем. Вот ведь дела какие…
Дядя Федор разохотился, налил себе еще.
— Тебя, Маруся, помню совсем крошечной. Потом ты подросла, мальчики пошли, всякие там хахели. Можно сказать, проследил твою жизнь через призму бутылки. А что поделаешь? Натура моя неустойчивая.
— Налей-ка мне, Федя, немного…
— Конечно, пропустим по маленькой. Тебе сейчас, Маруся, надо о себе подумать. Баба ты хоть куда. Небедная… Только достойного женишка подышшем, — свадебку сыгранем. А то, как же? Кстати, вот, к примеру, я. Жизнь бобыля, следует заметить, не отличается событиями. Утром — с товарищами у магазина. Днем — с товарищами у сдачи посуды. Вечером — опять-таки у магазина. Время летит незаметно, в хлопотах.
Мария вынула носовой платок, высморкалась и спросила:
— Никак сватаешься ко мне?
— Никак… сватаюсь.
— Понятно… — произнесла она. — И время выбрал подходящее.
В голосе Марии сосед уловил что-то недоброе.
— Извини, Маруся, извини. Я же не хотел. Правильно, неподходящее. Извини. Дурак я старый. От водки этой все беды…
— Уж лучше б он был алкоголиком, — сказала Мария в пустоту.
— Верно. Лучше. И я так считаю. Давай помянем…
— Уходи.
Федор осекся, замолчал, удивленно моргая глазами:
— Ухожу. Правильно… Извините… Спасибо…
Неуверенно попятившись к выходу, он, униженно улыбаясь, очутился в коридоре, когда раздался звонок в дверь.
— Заодно открой дверь, — попросила Мария.
— Кто там? — по хозяйски крикнул дядя Федор. — Заходите…
Перед ним стоял средних лет господин в дорогом, безупречно сидящем черном костюме.
— Добрый вечер, — произнес господин. — Можно видеть Марию Ивановну?
Очаровашка Мери не верила своим глазам, — бывший любовник, теперь муж Полины, явился на поминки собственной персоной. Как он узнал?
Остановив взгляд сначала на столе, затем на портрете юноши в траурной рамке, гость, похоже, был озадачен и взволнован.
— Мария… — с трудом вымолвил он. — Полина… Такое горе… Прими мои соболезнования. Тебе известно, что произошло?
Она беспомощно развела руками:
— Что произошло?… Умер твой сын, Кирилл. Что еще могло произойти…
Сколько длилось тягостное молчание, — минуту, две или десять — не мог сказать никто. Румберг стоял как вкопанный, не в силах вымолвить ни слова: свинцовая тяжесть сковала тело, мысли будто застыли, стандартные фразы застряли в горле. Горе этой женщины, потерявшей сразу двоих детей (о гибели дочери она еще не знала), наверно, было несопоставимо с его собственным. Однако чувство безвозвратности происшедшего, какого-то мистического отмщения за собственные прошлые грехи было настолько реальным, что Румберг ощутил, как липкий холодный пот мелкими струйками бежит по спине. Может быть, только в настоящей людской трагедии человек и начинает прозревать, открывая глаза на собственную никчемность, бездушие, эгоизм. Может быть, только в настоящем людском горе человек и способен подняться выше собственных, скроенных на самого себя, представлений, скинуть маску показного сочувствия, обнажив сокрытую суть.
Чужое горе суетливо. Свое горе — молчаливо.
— Что стоишь, — сказала Мария, — присядь, помяни сына.
Он повиновался как малый ребенок, бездумно и торопливо. Также автоматически выпил, забыв закусить. Как-то незаметно за столом оказался и дядя Федор.
— Расскажи… про сына, — вымолвил Румберг.
Мария молчала, уставившись в одну точку.
— Хороший был мальчик, — сказал Федор. — Очень уж смышленый. И ласковый. Шалун, конечно, не без того. Бабушку любил. А вот… связался с дурной компанией и, можно сказать, погубил себя. Не уберег, значит. Царствие ему небесное и вечный покой…
— Почему ты… скрыла? — тихо спросил Румберг.
— Почему я скрыла?…
Очаровашка Мери торопливо налила себе рюмку и выпила:
— Что хорошего вы, мужики, можете дать своим детям? Что стоящее привить? Быть честными, любящими и заботливыми? Или явить пример верности и преданности?..
Она попробовала взять уверенный тон, но голос не слушался, срываясь на дрожащие нотки:
— Ваше призвание — высокая политика, бизнес, деньги. Всякие там махинации, разборки, заумные речи и пустые обещания. Вы понимаете женские нужды, гладко рассуждаете, точно анализируете. А главного — настоящей любви — или стыдитесь, или не можете дать. Что уж говорить про детей! Они ждут от вас ласки, а получают снисходительное нравоучение. Они жаждут тепла, а им вдалбливают, как обойти слабого ради достижения собственных целей. Чему вы можете научить ребенка, кроме бездушия и расчетливости? Кроме цинизма, пошлости и кайфа? Вы калечите неокрепшие сердца по телевизору, в пустых книгах, да, вообще, везде и во всем, где только можно заработать ваши вонючие доллары. Ради этого вы, мужчины, как последние шлюхи, готовы продать себя любому, кто больше заплатит. И сделать это с сознанием собственной неподражаемости, с высокомерным самолюбованием и чванством индюка. Разве не так?
Румберг не сводил с нее глаз. Возможно ли, чтобы эта, когда-то веселая простушка, могла говорить столь верно и безжалостно? Она растила сына, его сына, с полупрезрительным отношением к отцу. Тогда почему же Мери, увидев Швайковского, вцепилась в него, словно клещ?
— Мужчины-отцы бывают разные, — продолжала она. — Те, которых ты несмотря ни на что любила и продолжаешь любить. И другие — проходные фигуры, заделавшие ребенка, чтобы потом быстро смыться. В конце концов, мне все равно, каковы они, эти мужики. Но… до чего судьба жестока! За что наказала именно меня, отняв любимого ребенка? В чем я провинилась перед Богом, чтобы он так хладнокровно убил моего мальчика, лишил его жизни, как никчемное существо?! Или жизнь наша вообще дело пропащее? Тогда к чему постоянно врать, что вы боретесь с этим злом, косящим ваших же детей? Зачем одной рукой подписывать хорошие законы, а другой — их же нарушать? Зачем служить бесконечные молебны по усопшим, если вы не в состоянии спасти и защитить беззащитных? Вы — сытые безмозглые животные! А, может, просто больные люди, достойные жалости и сострадания. Деньги затмевают вам разум, делают слепыми и глухими. Уродливые души в красивой оболочке…
Мери вдруг вспомнила:
— Как там Полина? Почему не звонит?
— Она… обязательно позвонит, — сказал Румберг. — Много всяких дел.
— Какие могут быть у нее дела! — недовольно воскликнула Мери. — Накупить дорогого барахла да потрахаться с твоими охранниками?
— Зачем ты так?
— А тебе, видать, все безразлично. Ты делаешь деньги, потеряв интерес к тому, что тебя окружает. Вообще… очень странно, что ты еще что-то пишешь. Мне Полина говорила. О чем ты можешь написать, какую правду рассказать? И кому? Таким же, как ты сам?