В одно мгновение он соскользнул с воза и, забыв обо всем, забыв о Хорхе, пустился по полю вдогон всадников, отчаянно крича:
– Государь! Ваше царское величество! – И даже, совершенно забывшись: – Батюшка Петр Алексеевич!
По счастью, топот копыт оглушал всадников, и они не слышали дерзких Данькиных воплей. И, задыхаясь, то крича, то шепча, он все бежал и бежал, ничего не видя толком впереди себя за пылью и из-за того, что ветром выбивало слезы из глаз. И вот так, сослепу, он вдруг натолкнулся на что-то большое и высокое, напоминающее дерево, но при этом теплое. Это нечто вцепилось в него мертвой хваткою и заорало дурным голосом:
– Держи, хватай! Слово и дело!
У Даньки все смерклось в глазах и подогнулись ноги… Даже в их деревенской воронихинской глухомани знали эти страшные слова: «Слово и дело государево!» Означают они, что человек, выкрикнувший их, желает объявить вину какого-то преступника и имеет неоспоримые доказательства ее. Поскольку доносчику за необоснованные обвинения полагался первый кнут (отсюда и пошла пословица!), то есть первое и наиболее сильное наказание, выкрикнувший «слово и дело» из кожи вон лез, но силился доказать свою правоту. Судя по крепости вцепившихся в Даньку рук и по лужености глотки, из которой извергались пугающие вопли, человек намеревался любой ценой погубить свою жертву. За что?!
– Отпусти его, Никаха, – произнес рядом чей-то спокойный голос, но, поскольку противник не слышал ничего за своими стонами, голос прикрикнул раздраженно:
– Отпусти парня, кому сказано!
Мертвая хватка, однако же, не слабела, но вдруг послышалось злобное рычание, запахло псиным духом, и только тогда жестокие руки разжались. Данька кое-как перевел дух и проморгался. И… и едва не рухнул, где стоял, потому что прямо перед ним топтался на полусогнутых, пытаясь оторвать от себя Волчка, корячился, морща от боли толстощекое лицо, не кто иной, как… Никодим Сажин!
Чудилось, еще раньше, чем узнал его, Данька выкрикнул:
– Слово и дело! – и вместе с Волчком вцепился в Никодима, затряс его что было силы: – Убийца! Душегуб проклятый! Держите его! Вяжите его!
– Держите его! Вяжите его! – завопил и Никодим, одной ногой пиная Волчка и люто косясь на Даньку: – Ограбил меня! Дочку ссильничал! Обездолил девку!
Данька даже оглянулся, изумленный: не стоит ли сзади тот, кому адресовано это последнее обвинение? Но сзади никого не было. А Никодим, не переставая пинать пса, все орал, все наскакивал:
– Князюшка! Барин и хозяин! Царь-государь! Да есть ли на Руси, на родимой, правда-матка? Набежал ворог на наш дом, дочкино девство испоганил, мошну украл, а сам ушел безнаказанно! Да видано ли такое?
Ему удалось наконец отшвырнуть Волчка. Рухнул на колени и пополз, простирая руки, беспрестанно причитая, к трем высоким мужчинам, которые стояли поодаль и несколько озадаченно взирали на происходящее.
Пес попытался снова кинуться на него, однако Данька оказался проворнее. Схватил его за загривок, прижал к ноге и исподлобья глянул на этих троих, от которых, как он тотчас понял, в ближайшее время будет зависеть его судьба, а может быть, и жизнь.
Двоих он уже знал: это были синеглазый брат княжны Долгорукой и сам царь. Третий – крупный, отяжелевший от прожитых лет мужчина возрастом далеко за пятьдесят, с надменным выражением лица и важной осанкой – смотрелся чуть ли не внушительней юного государя.
– Ты кто же будешь такой, чтоб моего человека обижать? – спросил он негромко, и Данька узнал тот голос, который Никодима Сажина называл Никахой.
Выходит, человек знает этого негодяя? И не его ли называл проклятый Никаха князюшкой, барином и хозяином? Уж не его ли владение – забрызганные кровью невинных людей Лужки? Но кто он таков?
И тут словно бы некое откровение снизошло на Даньку, а может быть, он усмотрел в чертах молодого Долгорукого и этого внушительного мужчины неоспоримое фамильное сходство, только ему сделалось понятно: перед ним стоит сам Алексей Григорьевич Долгорукий. Он-то и есть хозяин Лужков и господин Никодима Сажина! Ведает ли князь о тех лиходействах и лютостях, кои творятся в его имениях и, возможно, его именем прикрываемы?! Не может такого быть, чтобы ведал. Надо как можно скорее открыть ему глаза!
– Ваше сиятельство! – крикнул Данька, падая в ноги князю. – Ваше царское величество! – вспомнил он, что рядом стоит сам государь. – Не велите казнить, велите слово молвить!
– Ваше сиятельство! – отозвалось ему эхо, отозвалось почему-то на два голоса – толстый, грубый и гнусавый, неразборчивый. – Не велите казнить, велите слово молвить!
Данька растерянно повернул голову и узрел, что никакого эха и в помине нет, а рядом с ним на коленях стоят проклятый Никодим и еще какая-то толстомясая деваха с соломенными всклокоченными волосами и в грязном сарафане. На ее щекастом лице цвел свекольный румянец; слишком светлые, почти белые глаза блуждали с выражением неопределенным, то ли сонным, то ли туповатым, рот вяло приоткрывался, с трудом выталкивая слова, словно был набит кашей:
– …сиятельство… казнить… молвить!
Данька узнал этот голос сразу. Спасительница-губительница! «Русалка»! Удивительно – тогда, ночью, она казалась чуть ли не красавицей, а теперь… да на нее и смотреть тошно.
Однако что ж это получается, люди добрые? Она – дочка Сажина?
Август 1727 года
…Его вели по какому-то коридору в полумраке, а потом оставили в абсолютно темной комнате. Некоторое время он думал, что пребывает здесь совершенно один, но вдруг ощутил присутствие какого-то человека.
Он встрепенулся и принялся вглядываться в темноту, но ничего не увидел. Безликий, бестелесный голос вопросил:
– Имеешь ли ты истинное желание быть принятым?
Этот вопрос ему уже задавали не один раз, да он и не явился бы сюда, когда б не имел такого желания. И все же он ответил покорно и смиренно:
– Мое желание быть принятым – искренно и неизменно.
– Каково твое имя и звание?
На мгновение он замялся, потому что носил два имени и оба мог считать истинными. Потом вспомнил подсказку своего напутствующего и отвечал именно так, как советовали:
– Я называюсь Алексом Валевским или Алексеем Леонтьевым, шляхтичем польским и дворянином русским, но отрекусь от обоих этих имен во имя истины и с благодарностью приму то, которое братья сочтут нужным дать мне.
Темнота издала вздох, который можно было считать выражением довольства, потом потребовала, чтобы Алекс вынул из своих карманов все металлические вещи, монеты, отстегнул все пряжки, снял кольца; потом ему было велено обнажить колено правой ноги, а на левую ногу, уже обутую, надели еще одну туфлю. Невидимый приготовитель завязал Алексу платком глаза, хотя он и без того ничего не видел, и оставил его на несколько минут для размышлений.
В общем-то, он мог бы и не вступать в ложу. Однако Джеймс – так звали его напутствующего – видел особый смысл в том, чтобы Алекс совершил весь необходимый ритуал. Ведь смысл масонства состоял в отрицании всякой отдельно взятой религии во имя общей, единой для всех людей веры («Мы больше не можем признавать Бога как цель жизни, мы создали идеал, которым является не Бог, а человечество»), – а на том пути, который предстояло свершить Алексу, ему придется противостоять двум самым сильным, самым влиятельным конфессиям: католичеству и православию, глубоко поразившим сознание народов. Особенно страшило православие, которое взяло в такой прочный плен русских… Джеймс считал, что ритуалы масонства укрепят его душу. А самое главное – сокровенный символ масонства гласил: человек выше отечества. Алексу же предстояло вернуться именно в отечество свое и своих предков. Одно дело действовать в чужой земле, другое – на своей родине. Джеймс опасался – Алекс знал это! – власти России над ним, той глубокой, исконной власти, от которой так трудно избавиться, Джеймс был убежден, что клятвы и ритуалы помогут Алексу уберечь в целости всю его убежденность в том, что монархическое устройство России – неизбежное зло, терпимое лишь до установления более совершенного строя. Петр Первый был монарх, как раз одобряемый масонами, поскольку сам являлся масоном и разрушителем как государственного устоя, так и религиозных воззрений своей страны. Однако юный наследник его преемницы, Екатерины Первой, пока являлся некой загадкой. К нему слишком уж усердно тянулись отцы-иезуиты, желавшие насадить унию в России, а встретить там вместо православия католический образ веры – это означало продолжение борьбы. Если же удастся опередить иезуитов…