Раписание и маршруты были такие.
Утром он выходил мятый, похмельный, шел на базар, где калымил грузчиком. Со службы его, должно быть, поперли за пьянство, а может быть, в пятьдесят третьем, когда гэбуха стала из министерства комитетом и начала сокращать штаты.
Щуп таскал мешки и ящики, платили ему по два-три рубля. Как только набиралась потребная сумма, полсотни – уходил. Сумму вычислили, потому что прямо с рынка бывший старший лейтенант шел в магазин и покупал одно и то же: две «белых головки», буханку, полкило дешевой ливерной. Чесал домой и больше никуда не выходил. Квасил, ложился спать, и утром всё повторялось.
Единственное хорошее место было на пути от магазина до дома – на пустыре. Но в светлое время могли увидеть из окон соседнего барака. Знакомиться с Щупом надо было в сумерках, а лучше в темноте, то есть после шести.
Пока Санин с Самураем вели наблюдение, так и получалось. Свой прожиточный минимум Щуп нарабатывал только к закрытию рынка, потом еще стоял в очереди за ханкой и через пустырь шел уже в темноте.
Но потом несколько дней подряд гаду везло – он набирал нужную сумму раньше. Самурай в кустах скрипел зубами от злости, когда бугай в драном кителе проходил мимо, размахивая авоськой.
Только в следующий понедельник, двадцать четвертого, всё наконец срослось.
Щуп ушел с рынка только в полшестого. Из магазина, нагруженный, пробился через толпу уже в густых сумерках.
– На исходную позицию. Работаем! – сказал Самурай. Они наблюдали из-за угла.
Побежали. Напарник задыхался, отставал, у него еще был с собой тяжелый сверток.
Едва заняли заранее облюбованное место, едва отдышались – на дальнем конце пустыря появилась массивная фигура. Щуп топал по тропинке сосредоточенной походкой алкоголика, спешащего сесть за стол.
– Давай, – шепнул Самурай.
Санин неторопливо пошел навстречу. В лицо не посмотрел, еще и зевнул, но, оказавшись за спиной у Щупа, развернулся, подскочил и с размаху вмазал кулаком (в нем свинчатка) по бычьему загривку. С одного удара Щуп не упал, только покачнулся. Пришлось двинуть еще раз, сильнее. Тогда рухнул, зазвенело разбитое стекло.
От кустов вприпрыжку несся Шомберг.
Вдвоем они оттащили бесчувственное тело в кусты, перевернули на живот, вытянули руки. Санин каблуком впечатал в землю одну кисть, потом другую. Хрустнули кости. Для верности еще и наступил обеими ногами – чтоб не рыпался.
Самурай чуть не приплясывал. Даже запел, чего с ним никогда прежде не бывало:
Озари стон ночи улыбкой,
И стан твой гибкий
Обниму любя!
До зари, до утра прохлады
Я петь серенады
Буду для тебя!
Голос у него оказался неожиданно высокий, приятный.
Пнул лежащего ногой по уху. Тот застонал, приподнял голову, но ничего кроме санинских сапог увидеть не мог.
– Помнишь, начальник, воркутинский этап? – спросил Санин, нагнувшись. – Как зэкам кости ломал, помнишь?
Щуп промычал нечленораздельное.
– Высокий суд зэковской справедливости рассмотрел ваше дело, гражданин Щуп, и перед оглашением приговора дает вам возможность привести доводы, которые могли бы смягчить наказание. Нам такой возможности ваша поганая власть не давала. Есть вам что сказать в свою защиту?
– Сука, – прохрипел старший лейтенант, попробовал выдернуть руки из-под санинских подметок и взвыл от боли.
– То, что вы – сука, суду известно и основанием для облегчения участи не является. Иван Афанасьевич Щуп, вы приговариваетесь к тому же, на что обрекали других. К перелому хребтины и последующему параличу.
Самурай размотал свой сверток. Внутри был короткий ломик. Размахнулся и раз, другой, третий ударил в середину спины. Звук был тошнотворный. Щуп заклокотал горлом, обмяк.
– Живи подольше, тварь, – сказал Самурай, плюнув на неподвижное тело. – Будешь гнить – никто твоей грязи не вычистит. Всё, идем отсюда.
Лом зашвырнул в канаву со стоялой водой.
– Надо было с собой взять. Вдруг найдут? Хоть бы отпечатки стер, – встревоженно оглянулся Санин.
– Ничего они не найдут. Особо и искать не станут. Кому он нужен, пьянь, ради него корячиться. Может, для порядка поищут среди тех, кого Щуп этапировал, но это тысячи людей, и нас среди них не было. Нас с тобой никогда не найдут. Гениальность моего плана в том, что никто из приговоренных ни с тобой, ни со мной не пересекался. Конечно, после нескольких таких акций разнесется слух о мстителях. Многие, очень многие наложат в штаны и станут озираться по сторонам. Это тоже возмездие – пусть трясутся, гниды. А мы останемся невидимые, бесплотные, неуловимые и потому о-очень страшные. Красота!
Прокартавил по-ленински:
– Осуществляются вековые мечты угнетенного п’олета’иата, това’ищи! Весь ми’ насилья мы ’аз’ушим, кто был ничем, тот станет всем!
Кремлевская звезда
Перед входом в продмаг громко вещало радио. Звонкий голос декламировал «Стихи о Родине».
Моя страна, страна свободная –
Деревни, села, города –
Пускай сияет путеводная
Тебе кремлевская звезда!
До войны репродукторы были повсюду, даже просто на фонарных столбах, и непременно работали на полную мощность. Теперь у всех дома имелись собственные радиоточки, и старые «колокольчики» остались только в заштатных магазинах вроде этого, где Тина обычно покупала провизию.
Но сегодня день был неудачный – хвост выходил на улицу, внутрь не войдешь. Судя по разговорам, давали навагу. Люди волновались, хватит им или нет.
Тина посмотрела на пыльную витрину – там лежали пластмассовые колбасы и окорока. Сказала себе: ничего, можно сходить в овощной, купить капусты, моркови, если повезет кабачок или баклажаны, и сделать рататуй по тетиному рецепту.
Пошла в соседний Языковский переулок, но в «Овощи-фрукты» очередь была вообще безумная. К октябрьским выкинули мандарины, давали по два кило в руки. Вышла довольная женщина с полной авоськой – будто поймала в сетку оранжевое солнце, подумала Тина. Смотреть на яркое пятно посреди серого, коричневого и черного было приятно.
Ничего не поделаешь, придется тащиться на Плющиху. Может, в кулинарии повезет что-нибудь купить.
Она пошла вдоль плотно сбившихся людей и в самом конце очереди увидела Антона Марковича Клобукова. Верней сначала обратила внимание на берет – все остальные были в кепках и платках. Вид у медицинского академика был нерешительный.
Тина не удивилась – они же соседи, но почему-то очень обрадовалась. Ну то есть понятно почему. Вспомнила, что в мире есть не только очереди, но и Клод Моне с Ренуаром.
– Здравствуйте! Вы меня помните?
Посмотрел так, будто не очень – с некоторым замешательством. Ответил не сразу:
– Да-да, конечно. Вы Юстина. Тоже живете в Пуговишникове.
– Вы в каком доме?
– В двадцать шестом, на самом верху, в мансарде.
– Так это у вас по ночам светится окно? – поразилась Тина. – Я часто на него смотрю, я прямо напротив вас, только пониже.
– Вот, не могу решиться, стоять или нет, – вздохнул Антон Маркович. – Ненавижу «хвосты». Но моя дочь так любит мандарины. Однако ведь это минимум часа на полтора. Наверное, пойду.
– А я ела мандарины всего один раз, еще до войны, – сказала Тина. – Папа принес на новый год. Раньше я мандарины только на картинке видела. Их только-только начали выращивать, в Грузии. Помню, папа сказал: «Господи, подумать только! Это ведь наступает 1940-й, а не 1890-ый!». А потом засмеялся и говорит: «Я точь-в-точь моя бабушка. Вдруг вспомнил, как она охнула: «Ах, Аврелий, ведь это уже тысяча восемьсот девяностый год, а не тысяча восемьсот сороковой!».
У Антона Марковича сделалось странное выражение лица.
Увидев епифьевскую протеже, кажется, собиравшуюся пристроиться к очереди, Клобуков окончательно решил, что стоять за мандаринами не будет. Сейчас скажет что-нибудь вежливое и уйдет.
Но то, что ее отца звали Аврелием, Антона Марковича потрясло. То же редкое имя носил его дед-декабрист. Мысль об эстафете времен, о мостике живых воспоминаний, перекинутых из девятьсот сорокового в восемьсот девяностый, а оттуда в восемьсот сороковой тоже была близкая, он и сам часто об этом думал. Аврелий Клобуков в тысяча восемьсот сороковом году вышел из каторги на поселение. Считал свою жизнь разбитой и оконченной, не знал, что через пятнадцать лет обзаведется семьей и будет счастлив.