Оставшись, таким образом, без работы, он не нашел идеи лучше, как запустить руку в капиталы отца, доставшийся ему по наследству, как единственному сыну, до того неприкосновенные, на тот самый черный день. Отец владел скромной ювелирной мастерской. При жизни это предприятие приносило попеременный доход, но под старость дело отца стало скорее убыточным, и чтобы не потерять всего, тот продал все свои запасы, вложив их в банк к небольшим накоплениям, и теперь все это перешло к сыну. Сумма, может, не великая набралась, но на год безбедной жизни, а также на три скромной, должно бы хватить. Разумеется, все зависит от размаха и образа жизни, но если отбросить бездумные растраты, то вполне себе можно прожить и года четыре, а то и все пять. Он, естественно, не планировал жить строго на отцовский капитал, но все же после увольнения никак не находил в себе силы сразу найти другое место работы, будучи точно в шоке или как бы сказать, состоянии схожем с похмельем, когда никак не можешь отойти от прошлого и жить далее. Ровно в таком стоянии он теперь оказался и был вынужден как раз по этой причине покинуть особняк, где жил с самого детства, не имея возможности платить за него, перебрался в эту скромную комнату. Случилось это, в действительно, еще за три месяца до увольнения, но уже тогда его ставка значительно упала и тот скромный оклад не позволял жить в особняке. Пришлось оставить самую уютную обитель, настоящую крепость, оберегавшую от всего мира. Тяжелые переживания о разрыве с родным домом, обострили в нем и без того навязчивые и неприятные чувства, а постоянный холод в новом убежище не создавал уюта даже сугубо физического, что уж говорить про душевное.
Он проспал до двух часов дня. Очнувшись уже совсем не в такой вальяжной позе, нежели заснул, он лежал, скрутившись калачом, точно кот, укрытый тонким одеялом, всегда сложенным на диване. Шляпа упала и откатилась чуть в сторону, его одежда оказалась еще более измята, нежели перед сном. Открыв глаза, сквозь не зашторенное окно он разглядел, что туман и тучи рассеялись и хоть солнце и закрывали то и дело наплывающие облака, на улице на порядок светлее, чем вчера. Кстати, о вчерашнем дне, он все никак не мог припомнить, что же заставило его, вольно, или невольно, оказаться в том поле. Упершись взором в одну точку, он пытался вспомнить хронологию дня, как вдруг его разум ухватился за какую-то совершенно постороннюю мелочь, раскрутив в голове историю и плавно позабыв о своих утренних страданиях, он уже думал о какой-то не имеющей значения чепухе. Все эти пустые мысли не приносят ничего хорошего, и в очередной раз устав сам от себя, он вылез из-под одеяла и резко встал на ноги. Голова закружилась, но скоро отпустило, хотя по телу все шла какая-то ломота, усталость. Он ощущал себя странно, болезненно, но при этом в данный момент ничем особенно не болел. И это ощущение, будто ему так уж не здоровится основательно укоренилось в уме, что даже не придумывая болезней, он просто себя не важно чувствовал, но к доктору решительно не собирался идти, на самом деле не представляя на что и пожаловаться, да и бывает разве такая болезнь, чтобы в уме не здоров, хоть ты и не псих? Этого он и не понимал еще.
Наконец скинув себя все, кроме рубашки, помятой и небрежно торчавшей, он накинул на плечи теплю вязанную кофту, достав ее из чемодана, которую носил под старость его отец, когда постоянно замерзал. Тодд разводил руки в стороны и пытался заставить хрустеть, как он полагал, больной позвоночник, но кости упорно не поддавались, уверяя, что организм еще силен, а проблемы в голове, но господин Гарди этого не слышит. Он поставил греться чайник, желая выпить купленного накануне чая, доставляемый в город одним его знакомым на корабле из дальних стран. Обычно, сразу после прибытия корабля, чай поступает разным лавочникам, но в силу каких-то почтенных чувств к памяти умершего Гримара Гарди, владелец корабля всегда отдает пару мелких тюков его сыну, что бы тот, получая товар из первых рук, наслаждался этим незатейливым напитком, которому капитан корабля предпочитает виски, джин и бурбон, прочем, он иногда не против смочить горло смесью грогом.
Пока вода кипела на огне, Тодд уже подготовил листы чая к заварке, тщательно взвесив необходимое их число на граммовых весах, немногим, что осталось от его прежней жизни в особняке. После, устроившись, на диване, закинув ногу на ногу, он с радостью вынул сверток, в котором держит свою не особо новую, единственную бриаровую трубку, с царапиной на боку от неловкого обращения, набил ее табаком, купленного в лавке у своего хорошего знакомого и любителя поговорить Томаса Малича – владельца магазина в паре кварталов отсюда. Раскурив трубку, Тодд изящным движением забросил спичку в горящий камин, и та, еще полыхая в полете, приземляется ровно посреди камина. Эту забавную традицию бросать таким образом спичку он подметил у своего отца, что вообще знался большим ценителем трубок, имел коллекцию таковых и относился к процессу с крайней мерой церемониальностью. Увы, от коллекции отца ничего не осталось, и только привычка вот так пускать в полет спичку и сохранилась на генном уровне в сыне. Не остались у Тодда и отцовские трубки – какие-то пришлось распродать, какие-то подарить старым друзьям, а у иных вышел срок. Так Тодд и ходил с одной единственной трубкой, не давая ей отдыха, и не то чтобы он не мог купить себе еще одну – напротив, это пока ему по карману, да вот никак не видел проблему, в том что она одна, и потому потребностей не чувствовал.
Абсолютно бесшумное приземление спички в огонь вдруг произвело в уме Тодда нечто наподобие щелчка. Немного оторвавшись от спинки, он подался вперед, слегка подскочил на месте, после чего выставил вперед указательный палец правой руки и сказал: точно! Собственные воспоминания помогли обнаружить себя же вечером в городе, когда он вот так уже планировал с удовольствием затянуться трубкой в тепле некоего помещения, но с тоской заключил, что трубку-то он как раз оставил дома. Не имея сил более наблюдать прочих мужчин и женин, вольготно позволявших пускать дым в свое удовольствие, Тодд удалился из, предварительно, незнакомого общества, но в голове никак не вяжется, что именно это было: ресторан, кабаре, театр или может просто некое собрание по определенным признакам или даже политическим убеждениям, где он даже совсем немного выпил. Если политика, то он надеется, что не наговорил там чего попало и не скрывался после от полиции… Нет, конечно же нет, Тодд умчался тогда домой, не нащупав в кармане ключ, обнаружил его в потайном месте в полу, забежал в комнату, взял трубку, но так спешил, что оставил шляпу на столе, и с того момента не брал ее в руки и удалился прочь. Он редко спешит, и что-то очень важное могло вынудить его. Или может кто-то? На том память обрывалась. Страшно подумать, но Тодд допускал, что вчера был либо безбожно пьян, либо забвенно очарован. А овладеть его разумом могла как женщина, так и безумная идея. Жаль, он сам этого не всегда мог понять.
На огне закипел чайник, и, поспешив снять его, Тодд торопливо сделал себе чаю, и неспешно потягивая его, в первых между глотками не отвлекался даже на трубку, так и не докурив ее, с тем, что табак перестал тлеть, он все время посвятил чаю и воспоминаниям, превращавшимся в мечты. В процессе погружения в раздумья, он, как уже неоднократно бывало, обжог себе язык и нёбо, не контролируя температуру напитка, что доставляло неприятные чувства и гарантировало болезненные ощущения на грядущие сутки. Как же не любил он это состояние, хоть уже и много раз с ним такое случалось. Одно печалит, теперь и трубкой как следует не насладишься, такие ожоги всегда очень мешали, но что поделать, все свершилось, и он – фаталист, принимает факт. Расстроившись, так и не допив чай, он вдруг помешался мыслями, обрекая себя на какие-то происки смысла существования, жалел, что нет под рукою револьвера, а то так бы на ровном месте и пустить бы пулю себе в рот, взволновался, затем, что если умрет однажды здесь от болезни, так и не найдет его, никто и не озаботиться. Весь этот всплеск как-то разом нахлынули, а все из-за нелепого ожога.