– Брать? Пока есть…
– Бери!
Я как будто падаю в омут. И подхватывает меня течение и несет, и бьет о какие-то подводные камни, и душит, и топит, и уносит все дальше, дальше, дальше…
Вот так, наверное, души проходят лимб. Сначала болото, тоска, страх, одиночество. Потом – вот такой водоворот, а куда тебя унесет – и сам не знаешь. Ведь лежат на весах все добрые и злые дела твои, и какие перевесят – никто не скажет наперед.
Последние дни дома пролетели как-то особенно быстро и горько. Я до последнего не хотела собирать чемодан. Может, не ехать? Или ехать? А если опять будут бомбить? А если наступление?
– Мама, что же будет? Пап?
Они утешали, что поедут следом. Или что я пересижу где-то и скоро вернусь. Что все наладится, что меня никто не бросит. Есть же еще родня… Найдем выход!
Помню, мама однажды вечером не могла дозвониться тетке в Харьков. День, еще день… А потом номер ответил и задыхающаяся тетка прокричала в телефон:
– Не могу говорить! Мы… ум…дим…раем!
– Что? – мамин голос звякнул, как расколовшееся блюдце. – Что?!
Связь оборвалась. Мама долго бродила, как во сне. А меня просто трясло, как в лихорадке. Умираем? Удираем? Что она сказала?
Оказалось – удираем. Они бежали, когда от попадания снаряда взорвался соседний дом. Убежали в какой-то поселок. Говорили, что там пока тихо.
Я плакала по ночам. Вот – предпоследняя ночь в своей постели. Потом будет последняя…
Перед моим отъездом мы посадили во дворе дуб. Пашка ходил кругами и, наверное, тоже тихонечко плакал. Купив билет, он сразу же возненавидел сам себя – что отпускает, что не может с нами, что нет сил помочь тут, защитить, закрыть своим худым телом, спрятать. Мама возилась в земле. Папа, как всегда, командовал. Дарвин пытался удрать на детскую площадку. А я изображала собственную пользу общему делу – фотографировала, бегала с ведром и водой.
Перед уходом я потрогала листик высаженного дубка и пообещала:
– Увидимся!..
Бедное маленькое дерево, переживи все невзгоды, прошу тебя! Держись, крепни, всем ветрам назло! Выживи! Защити папу и маму!
Глава 2. Моя прежняя жизнь
Случаются такие моменты, которые я называю «дежавю наоборот». Когда среди повседневной суеты видишь или чувствуешь что-то, о чем уже в эту минуту думаешь: «Я запомню это навсегда!» И всегда помнишь. В самых мельчайших подробностях. Вплоть до запахов.
И вот нет бы, происходило в этот момент что-то особенное – первое «люблю» или хотя бы вручение новогоднего подарка на утреннике. Нет! На то оно и дежавю, хоть и наоборот, чтоб настигать врасплох.
Вот так первый мой подобный осколок самых острых воспоминаний – это езда на трехколесном велосипеде. Был у меня в детстве такой «Гномик»: белое седло, красный руль, дерматиновые кисточки на ручках. Мы устраивали гонки вокруг палисадника во дворе. Маршрут этот был вбит в пятую точку жестким белым седлом, вплоть до самых мельчайших выбоин в асфальте. А вот ту водосточную трубу, в которую однажды прилетела лицом и сломала передний зуб, я вообще считаю своим главным детским обидчиком. Как же у меня тогда распухло лицо! Но главное, зуб… Зуб! Так и рисовала потом себя на детских автопортретах – с улыбкой до ушей и сломанным зубом.
Но это все обычные воспоминания, а мое обратное дежавю – это как я сижу на своем «Гноме» и сосредоточенно еложу колесом в раздавленной абрикосе. А косточка от абрикосы все из-под колеса по оранжевой жиже выскальзывает – то в одну сторону, то в другую. Жара стоит невообразимая, осы гудят над давлеными абрикосами, на лавке во дворе в ряд сидят все местные бабушки – баба Роза, баба Маша, Поливанна. И я соплю от напряжения и все давлю, давлю оранжевую мякоть колесом. И сандалии у меня – красные, модные, бабушка из Гурзуфа привезла.
И вот все это разом – жара, дерматиновые кисточки на ручках, ворчанье бабы Розы, которая о чем-то спорит с Поливанной – это детство. Теплое, душистое, счастливое.
Вот такое застряло в голове. Навсегда. Вот такое нелепое дежавю наоборот.
И, знаете, да, я всегда считала себя счастливым человеком. До сих пор считаю.
Я просто счастливый человек, попавший в беду.
Но там, тогда, в прошлой жизни… В тех прежних «там» и «тогда», что мой внутренний компас и хронометр уже не может найти, в тех «там» и «тогда», что пожрала война, я была счастлива до безоблачного. Например, на моей стороне всегда была родительская любовь, которая была моей самой главной крепостью. Это дало возможность развить таланты, реализовать мечты, потешить внутренних чертей, которые вечно толкали в бок – «ну, влипни, влипни в историю, подруга!». Из-за последнего, кстати, кто-то из студенческих друзей даже называл меня «Че». Чемоданом. Чемоданом забавных историй.
В школе я имела репутацию талантливой, но ленивой. Это в младших классах. В средней и старшей школе – талантливой, ленивой и отпетой хулиганкой. Учителя изводили меня физикой и алгеброй, а я их – своими выходками. Например, в десятом классе я открыла в себе талант автора матерных частушек. Конечно, главными их фигурантами были учителя. Мои четверостишия разносила вся школа: писали на партах, на стене туалета, даже в журналах, выкраденных тайком из учительской.
Но мой звездный час был на одном из школьных мероприятий, когда мы поздравляли с юбилеем учителя химии. Добрый старый Магомед Измаилович считался человеком жестким, но, в целом, беззлобным. Ему мы должны были подарить новую указку и от класса прочесть какую-то юбилейную рифмованную чепуху. Девочки разучили по строчке:
Уважаемый учитель!
Любим, ценим, очень чтим!
С юбилеем поздравляем,
Пожелать добра хотим!
И все такое и в таком духе. Моя строчка, как сейчас помню, была третьей. Да, вот именно та, где этот двустопный хорей и начинает закругляться в перекрестную рифму.
На репетиции все шло гладко. Я, с ответственностью ручного попугая, выдавала свою строку и передавала микрофон однокласснице. Без суеты и нервов. И даже обещала классной руководительнице прийти на юбилей по форме – белый верх, черный низ. Никакой куртки-косухи, никаких джинсов! Клянусь, королевская печать!
Но на празднике, когда в актовом зале в ряд сидели наши педагоги и уважаемые гости из районо, черти толкнули меня в бок:
«Уважаемый учитель!» – мелодично завела Катя Пушко.
«Любим, ценим, очень чтим!» – подхватывала Маша Фруязева.
Микрофон оказывается у меня в руках. Пару секунд я смотрю в его черную диафрагму и сипло выдаю:
Но на алгебру с прибором
Наложить всегда хотим!
И дальше из моих уст, как песня, полилось что-то, от чего густо покраснели бы не только сантехники и наш трудовик, но даже акушеры родильного отделения, которым часто от одурманенных окситоцином рожениц приходится выслушивать то, о чем фламандские барды не пели.
В зале стояла тишина. Глаза директора были размером с блюдце, а глаза классной руководительницы, как будто в противовес, сжались в точку и как будто старались скрыться в щеках. Отличница Катенька Пушко повернула свою аккуратно причесанную голову и также мелодично, как она завела поздравительную речь, выдала:
– Охренеть…
Моя проделка осталась без комментариев. Даже родителей в школу не вызывали. Просто с той поры я больше никогда не фигурировала в торжественных школьных мероприятиях. По крайней мере, как чтец.
После школы я легко и весело поступила в университет. Как и мечтала – на факультет журналистики. Меня не пугал даже конкурс в 11 человек на место. Я в себя верила.
Студенческие годы были самыми сладкими. Я играла и пела в панк-группе, подрабатывала на радио и администратором ночного клуба, заводила гору друзей, влипала в истории, получала премии, открывала миры, набивала шишки.
Помню, как после третьего курса я прибежала устраиваться на работу в газету. Было интересно. Бородатый главный редактор, на щеке которого был виден уродливый след шрама, это его когда-то серной кислотой в лицо за профессиональную деятельность, поинтересовался: