— Остановитесь! Остановитесь! — с силой отчаяния закричал Гастон.
Но в ту же секунду молнией блеснул меч палача, послышался глухой стук, и толпа вздрогнула как один человек. Крик Гастона потонул в вопле, вырвавшемся одновременно из двадцати тысяч глоток. Талуэ был казнен. Гастон опоздал на одну секунду: подняв глаза, он увидел голову своего сообщника в руке палача. Благородное сердце, он понимает, что если умер один, должны умереть все; никто из его друзей не примет помилование, когда уже слетела голова одного из них. Он огляделся: на эшафот всходил дю Куэдик: в черном плаще, голова и шея его обнажены. И тут Гастон подумал, что он тоже одет в черный плащ, голова и шея его тоже обнажены, и его внезапно одолел приступ судорожного смеха. Он так мгновенно представил себе, что он должен делать, как при вспышке молнии можно увидеть вокруг зловещий пейзаж. Это ужасно, но величественно.
Дю Куэдик наклоняется, но прежде кричит в толпу:
— Вот как благодарят солдат за верную службу, и вот как вы держите свои обещания, о трусливые бретонцы!
Помощники палача ставят его на колени. Второй раз блеснул меч, и дю Куэдик рухнул рядом с Талуэ. Палач поднял голову, показал ее народу, потом поставил ее на одном из углов эшафота, напротив головы Талуэ.
— Кто следующий? — спросил метр Ламер.
— Не имеет значения, — ответил чей-то голос, — но последним должен быть господин де Понкалек: так сказано в приговоре.
— Тоща я следующий, — воскликнул Монлуи, — я!
И Монлуи стремительно поднялся на эшафот. Но взойдя на него, он остолбенел, и у него волосы встали дыбом: в одном из окон прямо перед собой он увидел свою жену и своих детей.
— Монлуи! Монлуи! — закричала его жена, и по ее голосу было слышно, что у нее разрывается сердце, — Монлуи, мы здесь, взгляни на нас!
Солдаты, горожане, священники, палачи — все обернулись на этот крик. Гастон воспользовался свободой, которую сеет вокруг смерть, и, бросившись к эшафоту, поднялся на первые ступени лестницы.
— Жена моя! Дети мои! — закричал Монлуи, ломая в отчаянии руки. — О, сжальтесь надо мной, уйдите!
— Монлуи! — воскликнула жена, поднимая на руках и показывая младшего сына. — Монлуи, благослови детей, и, может быть, один из них отомстит когда-нибудь за тебя!
— Прощайте, дети мои, благословляю вас! — закричал Монлуи, простирая руки к окну.
Это последнее прощание разнеслось во тьме и эхом отозвалось в сердце каждого присутствующего.
— Довольно, — сказал Ламер осужденному, — довольно!
И добавил, повернувшись к помощникам:
— Поспешите, а то народ не даст нам кончить.
— Будьте спокойны, — ответил Монлуи, — даже если бы народ меня спас, я бы не захотел их пережить!
И он показал на головы своих товарищей.
— О, я правильно их оценил! — воскликнул Гастон. — Монлуи, мученик, молись за меня!
Монлуи послышался знакомый голос, и он обернулся, но в то же мгновение палачи завладели им; крик, вырвавшийся из толпы, поведал Гастону, что Монлуи последовал за товарищами, что настала его очередь. В одно мгновение он поднялся по лестнице и очутился на позорном помосте высоко над толпой. Головы Талуэ, дю Куэдика и Монлуи были выставлены на трех углах эшафота. В народе началось странное волнение. Казнь Монлуи и обстоятельства, которыми она сопровождалась, всколыхнули толпу. Огромная шевелящаяся площадь, откуда доносились угрозы и проклятия, показались Гастону морем, по которому перекатывались живые людские волны. В это мгновение он подумал, что его могут узнать, и, если хоть кто-то произнесет его имя, он не сможет осуществить свои намерения. Он мгновенно упал на колени и, обхватив руками плаху, положил на нее голову.
— Прощай, — прошептал он, — прощай, моя милая! Прощай, моя дорогая, моя нежная Элен! Супружеский поцелуй будет мне стоить жизни, но не чести. Увы! за четверть часа в твоих объятиях придется заплатить пятью головами! Прощай, Элен, прощай!
Сверкнул меч палача.
— А вы, друзья мои, простите меня! — успел добавить молодой человек.
Меч обрушился, и голова покатилась в одну сторону, а тело — в другую. Тоща Ламер поднял голову и показал ее народу. Но толпа глухо зарокотала: никто не узнал в ней Понкалека. Палач не понял, что значит этот шум, он поставил голову Гастона на оставшийся свободным угол, столкнул тело ногой в тележку, где его дожидались тела трех товарищей, и, опершись на свой длинный меч, зычно прокричал:
— Правосудие свершилось!
— А я как же? — раздался громовой голос. — А я? Меня забыли!
И Понкалек в свою очередь взбежал на эшафот.
— Вы?! — воскликнул Ламер, пятясь, будто он увидел призрак. — Кто вы?
— Я — Понкалек. Приступайте, я готов.
— Но, — возразил, дрожа, палач, оглядывая по очереди углы эшафота, — у меня все четыре головы на месте!
— Я — барон де Понкалек, понимаешь? Я должен умереть последним, и вот я.
— Считайте, — ответил Ламер, столь же бледный, как и сам барон, показывая мечом на четыре угла эшафота.
— Четыре головы! — воскликнул Понкалек. — Невозможно!
И в этот момент у одной из голов он узнал благородное бледное лицо Гастона, который, казалось, улыбался ему и после смерти. Он в ужасе отступил.
— Убейте меня побыстрее! — в отчаянии простонал он. — Вы что, хотите, чтоб я умирал тысячу раз?
В это время на эшафот поднялся один из комиссаров, вызванный главным палачом. Он взглянул на осужденного.
— Этот господин — действительно барон де Понкалек, — сказал он. — Делайте ваше дело.
— Но, — воскликнул палач, — вы же сами видите, что голов и так уже четыре!
— Ну что же! Будет пять: много — не мало.
И комиссар спустился по лестнице, сделав знак бить барабанам. Ламер шатался как пьяный; ропот толпы все усиливался. Люди не могли вынести больше этого ужаса. На площади стоял шум, факелы погасли, солдат стали теснить, и они кричали: “К оружию!” В какое-то мгновение раздались возгласы:
— Смерть комиссарам! Смерть палачам!
И тогда жерла пушек крепости, заряженных картечью, повернулись к толпе.
— Что я должен делать? — спросил Ламер.
— Рубите! — послышался тот же голос, который все время до этого отдавал распоряжения.
Понкалек опустился на колени.
Помощники палача уложили его голову на плаху. Священники в ужасе разбежались, солдаты задрожали, и Ламер, отвернув голову, чтобы не видеть свою жертву, опустил меч.
Через десять минут площадь опустела, окна закрылись, и свет в них погас. Артиллеристы и фузилёры продолжали стоять вокруг разобранного эшафота и молча смотрели на огромные пятна крови на мостовой.
Монахи, к которым доставили тела казненных, с ужасом увидели, что, как говорил Ламер, их действительно пять, а не четыре. У одного из трупов в руке была смятая бумага.
Это был приказ о помиловании остальных четырех!
Тоща только все объяснилось, и преданность Гастона, не имевшего доверенных лиц, стала известна.
Монахи хотели отслужить мессу, но председатель суда Шатонёф, опасавшийся беспорядков в Нанте, приказал отслужить ее как можно скромнее.
В среду на страстной неделе казненные были преданы земле. В часовню, где были погребены их изувеченные тела, по слухам, засыпанные известью, наполовину уничтожившей останки, народ не пустили.
Так закончилась нантская трагедия.
XXXIX
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Через две недели после событий, о которых мы только что рассказали, та самая зеленая карета, которая, как помнит читатель, в начале этой истории прибыла в Париж, выехала из города через ту же заставу и покатилась по нантской дороге.
В ней сидела молодая женщина, бледная и едва живая, а рядом с ней сестра-августинка. Каждый раз, когда монахиня бросала взгляд на свою спутницу, она вздыхала и вытирала слезы.
Недалеко за Рамбуйе карету поджидал какой-то всадник, до глаз закутанный огромным плащом.
Рядом с ним стоял другой человек, точно так же укутанный плащом.
когда карета проехала, первый всадник тяжело вздохнул, и из глаз его выкатились две слезинки.