— Да, понимаю, — ответил Гастон, пристально разглядывавший Л а Жонкьера во время этих объяснений, — итак, вы заключенный?
— Черт возьми! Вы же видите. Я думаю, что ни вы, ни я здесь не находимся ради своего удовольствия.
— Значит, нас раскрыли?
— Боюсь, что так.
— Благодаря вам.
— Как благодаря мне?! — воскликнул Ла Жонкьер, разыгрывая глубочайшее удивление. — Давайте не будем шутить!
— Это вы признались во всем, предатель!
— Я? Да вы просто сумасшедший, молодой человек, и вам место не в Бастилии, а в Птит-Мезон.
— Не отпирайтесь, мне это сказал господин д’Аржансон.
— Господин д’Аржансон! Черт побери, хорошенький авторитет! А что он мне сказал, вы знаете?
— Нет.
— Он мне сказал, что меня выдали вы.
— Сударь!
— Ну что “сударь”? Что же нам теперь, друг другу глотки перерезать, если полиция делает свое дело и лжет, как грязный зубодер!
— Но тогда, откуда же он знает…
— Вот и я вас спрашиваю: откуда? Одно только ясно: если бы я что-нибудь сказал, я бы здесь не сидел. Вы меня мало знаете, но вы могли понять, что я не настолько глуп, чтобы делать бесплатные признания. Доносы продаются, сударь, и по теперешним временам хорошо продаются, и я знаю такие вещи, за которые Дюбуа заплатил — точнее, заплатил бы, — очень дорого.
— Может быть, вы и правы, — сказал, поразмыслив, Гастон. — Так или иначе, благословим случай, который свел нас.
— И я так думаю.
— Но мне кажется, что вы не в восторге.
— В умеренном восторге, признаюсь!
— Капитан!
— О Господи, до чего у вас плохой характер!
— У меня?
— Да, у вас. Вы все время выходите из себя. Я дорожу одиночеством: оно молчаливо!
— Сударь!
— Ну вот, опять! Да послушайте вы меня! Вы в самом деле верите, что нас свел здесь случай?
— А вы что думаете?
— Черт его знает! Какая-нибудь хитроумная комбинация д’Аржансона, тюремщиков или, может быть, Дюбуа.
— А разве не вы написали мне записку?
— Я?! Записку?!
— В которой вы мне предложили притвориться больным от тоски.
— А на чем бы я это написал? Чем? И как передал бы?
Гастон задумался, а Ла Жонкьер внимательно наблюдал за ним.
— А знаете, — сказал он через минуту, — я думаю, что удовольствием обрести друг друга в Бастилии мы обязаны все-таки вам.
— Мне, сударь?
— Да, шевалье, вы слишком доверчивы. Я вам делаю это предупреждение на тот случай, если вы выйдете отсюда, и особенно на тот случай, если не выйдете.
— Спасибо.
— Вы удостоверились, была ли за вами слежка?
— Нет.
— Когда участвуешь в заговоре, дорогой мой, всегда следует смотреть не перед собой, а позади себя.
Гастон признался, что такой предосторожности он не принимал.
— А герцог, — спросил Ла Жонкьер, — тоже арестован?
— Об этом я ничего не знаю и собирался спросить вас.
— Вот дьявол! Только этого не хватало! Вы ведь привезли к нему молодую женщину.
— Вы и это знаете?
— Ах, дорогой мой, все становится известно. Не проговорилась ли она случайно? Ах, дорогой мой шевалье, уж эти мне женщины!
— Это женщина большого мужества, и за ее преданность, смелость и скромность я отвечаю как за себя.
— Да, понимаю, раз вы ее любите, то она чистое золото. Ну какой же вы конспиратор, к черту, если вам пришло в голову привезти женщину к главе заговора!
— Но я же вам уже сказал, что я ей ни о чем не говорил, и она может знать только то, о чем сама догадалась.
— У женщин быстрый взгляд и тонкий нюх.
— Дай знай она мои планы, как я сам, убежден, что она бы и рта не раскрыла.
— Ах, сударь, не говоря уж о том, что женщина болтлива от природы, ее можно всегда заставить заговорить, например, сказать ей без всякой подготовки: “Вашему возлюбленному, господину де Шанле, отрубят голову — что, замечу в скобках, весьма вероятно, шевалье, — если вы, сударыня, не согласитесь дать кое-какие разъяснения”, и я готов спорить, что ее нельзя будет остановить.
— Такой опасности нет, сударь, она меня слишком любит.
— Так именно поэтому, черт возьми, она будет трещать как сорока, и вот мы с вами оба в клетке. Ладно, не будем больше об этом. Что вы здесь поделываете?
— Развлекаюсь.
— Развлекаетесь?! Ну вам и повезло! Развлекаетесь! А чем?
— Сочиняю стихи, ем варенье и делаю дырки в полу.
— Портите королевскую штукатурку? — спросил, почесывая нос, Ла Жонкьер. — А господин де Лонэ вас не ругает?
— А господин де Лонэ об этом ничего не знает, — ответил Гастон, — впрочем, я здесь не один такой, здесь все что-нибудь ковыряют: кто пол, кто камин, кто стену. А вы ничего не пытаетесь продырявить?
Ла Жонкьер внимательно взглянул на Гастона, пытаясь понять, не насмехается ли он.
— Я отвечу вам позже. Ну ладно, — продолжал Ла Жонкьер, — поговорим серьезно, господин де Шанле; вас приговорили к смерти?
— Меня?
— Да, вас.
— Меня допрашивали.
— Вот видите!
— Но думаю, что приговор еще не вынесен.
— Еще успеется.
— Дорогой капитан, с первого взгляда этого не скажешь, — заметил Гастон, — но вы, знаете ли, безумно веселый человек.
— Вы находите?
— Да.
— И вас это удивляет?
— Я не знал, что вы столь бесстрашны.
— Так вам жалко расставаться с жизнью?
— Признаюсь, да, потому что для счастья мне нужно только одно — жить.
— И вы стали заговорщиком, имея шанс быть счастливым? Я перестаю вас понимать. Я думал, что заговорщиком становятся только от отчаяния, как женятся, когда нет другого способа поправить дела.
— Когда я примкнул к заговору, я еще не был влюблен.
— А потом?
— Не захотел из него выйти.
— Браво! Вот это я называю твердым характером! Вас пытали?
— Нет, но меня пронесло на волосок.
— Ну, тогда будут.
— Почему?
— Потому что меня пытали, и несправедливо, чтобы к нам отнеслись по-разному. Вот видите, что эти негодяи натворили с моей одеждой?
— А какую пытку к вам применили? — спросил Гастон, вздрагивая при одном воспоминании о том, что произошло между ним и д’Аржансоном.
— Пытку водой. В меня влили полтора бочонка. Желудок у меня раздулся, как бурдюк. Никогда не думал, что человек может вместить столько жидкости и не лопнуть.
— Вы очень страдали? — спросил Гастон с участием, к которому примешивался личный интерес.
— Да, но у меня крепкий организм. Назавтра я уже об этом забыл. Правда, я потом много выпил вина. Если вас будут пытать, выбирайте пытку водой — вода прочищает. Все микстуры, которыми поят больных, — это более или менее прикрытый способ заставить их пить воду. Фагон говорит, что величайшим врачом, о котором он слышал, был доктор Санградо. К несчастью, он существовал только в воображении Сервантеса, а то он творил бы чудеса.
— Вы знакомы с Фагоном?
— Черт возьми! Понаслышке. Впрочем, я читал его работы… И вы собираетесь упорствовать в молчании?
— Безусловно.
— И вы правы. Я бы посоветовал вам, если уж вы так дорожите жизнью, шепнуть несколько слов наедине д’Аржансону, но он болтун и поведает о ваших откровениях всему свету.
— Я буду молчать, сударь, будьте спокойны. Есть вещи, где я не нуждаюсь в поддержке.
— Да уж надеюсь! Мне кажется, что вы в вашей башне роскошествуете, как Сарданапал. А у меня тут только граф де Лаваль, который три раза в день заставляет промывать себе желудок. Такое он придумал развлечение. Боже мой, в тюрьме у людей проявляются такие странности! Впрочем, может быть, этот достойный человек хочет подготовить себя к пытке водой?!
— Но, — прервал его Гастон, — вы, кажется, сказали мне, что меня, несомненно, приговорят к смерти?
— Хотите знать правду?
— Да.
— Д’Аржансон сказал мне, что вы уже приговорены.
Гастон побледнел; каким бы храбрым человек ни был, такая новость всегда производит некоторое впечатление. Ла Жонкьер заметил, как лицо шевалье изменилось, хотя это продолжалось секунду.