На мессе Гастон увидел графа Лаваля и герцога Ришелье, они попросили разрешения присутствовать на службе не из религиозных чувств, а для того, чтобы побеседовать. Гастон видел, что, стоя рядом друг с другом на коленях, они все время шептались; по-видимому, у господина де Лаваля были очень важные новости для герцога, и судя по взглядам, которые герцог время от времени бросал на Гастона, они касались и его. Однако, поскольку и тот и другой обратились к нему только с обычными вежливыми словами, Гастон сдержался и не задал никаких вопросов.
Месса окончилась, и узников повели в их камеры. когда Гастон шел по темному коридору, ему попался навстречу человек, по виду один из здешних служителей, этот человек нащупал руку Гастона и сунул в нее маленькую бумажку.
Гастон небрежно опустил руку в карман камзола и положил туда записку.
Но едва войдя в камеру и дождавшись, чтоб за конвойным закрылась дверь, он живо вытащил записку из кармана. Она была написана на обертке из-под сахара заточенным угольком и содержала одну-единственную строчку:
“Притворитесь больным от тоски”.
Сначала Гастону почерк записки показался знакомым, но она была так грубо нацарапана, что буквы, которые он видел, ничем не помогли его памяти. Он перестал размышлять на эту тему и стал с нетерпением дожидаться вечера, чтобы посоветоваться с шевалье Дюменилем относительно своих дальнейших действий.
Когда стало темно, тот подал обычный знак, шевалье занял свой пост и Гастон рассказал ему, что с ним случилось, спросив Дюмениля, уже достаточно долго пробывшего в Бастилии, что он думает по поводу совета, данного ему неизвестным корреспондентом.
— Я, ей-ей, не знаю, — ответил ему шевалье, — куда этот совет может вас завести, но все же последуйте ему, повредить вам это не может. Может быть, вас будут меньше кормить, но это самое худшее, что может с вами из-за этого случиться.
— А если, — сказал Гастон, — заметят, что я притворяюсь?
— О, нет никакой опасности, — ответил шевалье Дюмениль, — врач Бастилии в медицине совершенный невежда, и он будет лечить эту болезнь так, как вы сами себе пропишете; может быть, вам тоща разрешат прогулку в саду, а это большое развлечение.
Гастон этим не ограничился и посоветовался с мадемуазель де Лонэ, которая, исходя то ли из здравого смысла, то ли из симпатии к Дюменилю, была точно того же мнения, что и он, она только добавила:
— Если вам предпишут диету, скажите мне, и я вам передам цыплят, варенье и бордо.
Помпадур же не мог сказать ничего, потому что дыра не была еще пробита. Итак, Гастон притворился больным, перестал есть то, что ему приносили, и жил щедростью своей соседки, чьи дары он принимал. К исходу второго дня к нему поднялся сам господин де Лонэ. Ему доложили, что Гастон уже сорок часов ничего не ест. Комендант нашел узника в постели.
— Сударь, — сказал он ему, — я узнал, что вы недомогаете, и пришел сам справиться о вашем здоровье.
— Вы слишком добры, сударь, — ответил Гастон, — мне, правда, нездоровится.
— А что с вами? — спросил комендант.
— Ах, сударь, — сказал Гастон, — надеюсь, что не задену ваше самолюбие: я в Бастилии тоскую.
— Как?! Да вы же здесь всего четыре-пять дней!
— Я затосковал с первой минуты.
— И какая же тоска вас одолела?
— А что, их много?
— Конечно, можно тосковать по своей семье.
— У меня ее нет.
— Тоща по возлюбленной.
Гастон вздохнул.
— Тоскуют по родине.
— Да, это то самое, — сказал Гастон, чувствуя, что нужно же тосковать по чему-нибудь.
Комендант минуту размышлял.
— Сударь, — сказал он, — с тех пор как я стал комендантом Бастилии, единственные приятные минуты, которые выпали на мою долю, были те, когда я мог оказать какую-либо услугу дворянам, доверенным королем моему попечению. Я готов сделать что-нибудь для вас, если вы обещаете мне вести себя разумно.
— Обещаю вам, сударь.
— Я сведу вас с одним из ваших земляков или, по крайней мере, с человеком, который, как мне кажется, прекрасно знает Бретань.
— И этот человек тоже заключенный?
— Да.
У Гастона возникло смутное подозрение, что именно этот земляк, о котором говорит господин де Лонэ, передал ему записку с предложением притвориться больным.
— Если вы окажете мне такую любезность, — сказал Гастон, — я буду вам весьма признателен.
— Хорошо, завтра я устрою вам свидание, но, поскольку я получил указание содержать его строго, вы сможете провести у него только час, и к тому же ему запрещено покидать камеру, и вам придется самому пойти к нему.
— Я сделаю, как вы пожелаете, сударь, — ответил Гастон.
— Хорошо, решено. Завтра в пять часов ждите меня или старшего надзирателя, но при одном условии.
— При каком?
— Что в ожидании этого развлечения вы что-нибудь съедите.
— Постараюсь, как смогу.
Гастон съел кусочек дичи к выпил глоток белого вина, чтобы сдержать обещание, данное господину де Лонэ.
Вечером он поведал шевалье Дюменилю о том, что произошло между ним и комендантом.
— Черт* — сказал ему шевалье. — Вам повезло, графу Лавалю пришла в голову та же мысль, что и вам, и единственное, чего он добился, так это перевода в одну из камер Казначейской башни, где, по его словам, он смертельно скучал, потому что его развлечением там были только беседы с аптекарем Бастилии.
— Вот дьявол! — воскликнул Гастон. — Что же вы мне раньше об этом не сказали?
— Я просто забыл.
Это запоздалое сообщение несколько встревожило Гастона. Здесь, рядом с мадемуазель де Лонэ, шевалье Дюменилем и маркизом Помпадуром, сообщение с которым он должен был вот-вот наладить, его положение, если, конечно, исключить беспокойство за свою судьбу, и особенно за судьбу Элен, было почти сносным. Если его переведут в другое место, он действительно заболеет тем недугом, который сейчас изображает.
В назначенный час старший надзиратель в сопровождении тюремщика пришел за Гастоном. Они прошли через несколько дворов и остановились у Казначейской башни. Каждая башня, как известно, имела свое название. В камере номер один этой башни находился узник, к которому и провели Гастона. Этот человек, повернувшись спиной к окну, спал одетым на складной кровати. На трухлявом столике рядом с ним еще стояли остатки обеда, а по его платью, разорванному во многих местах, можно было заключить, что это простолюдин.
“Ну и ну! — подумал Гастон. — Они, кажется, решили, что я настолько люблю Бретань, что любой бродяга из Рена или Пенмарка может стать моим Пил адом. Ну уж нет! Этот уж слишком оборван и, как мне кажется, слишком много ест, но в конце-то концов в тюрьме не следует привередничать, воспользуемся моментом. Потом я расскажу об этом приключении мадемуазель де Лонэ, а она напишет об этом стихи шевалье Дюменилю”.
Когда надзиратель и тюремщики вышли и Гастон остался наедине с узником, тот сначала потянулся, раза три-четыре зевнул, повернулся, но явно ничего в камере не разглядел.
— Уф! И холодно же в этой проклятой Бастилии! — пробормотал он, яростно почесывая нос.
“Этот голос, этот жест, — подумал Гастон, — да, это он, я не могу ошибиться”.
И он подошел к кровати.
— Ну-ка, ну-ка! — произнес узник и, спустив ноги, сел на кровати, удивленно взирая на Гастона. — Вы тоже здесь, господин де Шанле?
— Капитан Ла Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Я самый, хотя нет, я уже не тот, кого вы назвали. С тех пор, как мы виделись, я сменил имя.
— Вы?
— Да, я.
— И как же вас теперь зовут?
— Первая Казначейская.
— Простите?
— Первая Казначейская, к вашим услугам, шевалье. В Бастилии обычно заключенных называют по камере, это избавляет тюремщиков от труда запоминать имена, которые им не нужно знать и опасно помнить. Правда, иногда это положение меняется. Когда Бастилия переполнена и в камерах сидят по двое или трое, тогда каждый номер употребляется дважды, например: меня сюда поместили, и я — “Первая Казначейская”, если вас посадят ко мне, вы будете “Первая Казначейская-бис”, а если сюда с нами посадят еще и его светлость, то он будет “Первая Казначейская-тер”, и так далее. Тюремщикам для этих целей хватает их жалкой латыни.