— В карцер? — спросил Гастон. — Что же такого сделал маркиз?
— Он побил надзирателя.
— С каких это пор дворянин не может побить своих людей? — спросил Ришелье.
— Но надзиратели — это люди короля, — ответил, улыбаясь, комендант.
— Скажите уж — люди регента, сударь, — поправил Ришелье.
— Различие весьма тонкое.
— И тем не менее справедливое.
— Передать вам эту бутылку шамбертена, господин де Лаваль? — спросил комендант.
— Да, сударь, если вам угодно выпить со мной за здоровье короля.
— С удовольствием, если вы сделаете мне честь выпить в свою очередь за здоровье регента.
— Господин комендант, — сказал Лаваль, — я больше не пью.
— Мне кажется, — сказал комендант, — вы только что выпили целый бокал шамбертена из погребов самого его высочества.
— Как, его высочества? Это вино от регента?
— Он вчера сделал мне честь прислать его, зная, что вы иногда доставляете мне удовольствие вашим обществом.
— В таком случае, — воскликнул Бриго, выплеснув свой бокал на паркет, — к черту эту отраву! Venenum furens[37 - Яд бешенства (лат.).]. Передайте мне ваше аи, господин де Лонэ.
— Отнесите эту бутылку господину аббату, — сказал комендант.
— О, — воскликнул Малезье, — аббат вылил вино, не желая его пить! Я и не думал, аббат, что вы такой фанатик правого дела.
— Я одобряю вас, аббат, — сказал Ришелье, — если пить вино противоречит вашим принципам; но вы были неправы, вылив его. Я узнал его, потому что мне доводилось его пить, оно, действительно, из погребов регента; такого, кроме как в Поле-Рояле, вы нигде не найдете. У вас его много, господин комендант?
— Всего шесть бутылок.
— Вот видите, аббат, какое святотатство вы совершили! Какого дьявола! Надо было отдать бокал соседу или вылить его обратно в бутылку. Vinum in amphoram[38 - Вино в амфорах (лат.).], как говорил мой учитель.
— Господин герцог, — сказал Бриго, — позволю себе заметить вам, что латынь вы знаете хуже, чем испанский.
— Неплохо, аббат, — ответил Ришелье, — но есть еще один язык, который я знаю еще хуже, чем эти два, и которым я хотел бы овладеть, — это французский.
— Ба! — вмешался Малезье, — это долго и скучно, господин герцог, и вам короче, поверьте, заставить избрать себя в академию.
— А вы, шевалье, — обратился Ришелье к Шанле, — вы говорите по-испански?
— Ходят слухи, что я попал сюда, господин герцог, за то, что злоупотреблял этим языком, — ответил Гастон.
— Сударь, — сказал комендант, — я предупреждаю вас, что, если мы снова перейдем на разговор о политике, я вынужден буду выйти из-за стола, хотя мы еще только приступили к десерту, это будет очень досадно, потому что вы слишком вежливы, я полагаю, чтобы оставаться за столом без меня.
— Тоща, — предложил Ришелье, — пусть мадемуазель де Лонэ поговорит с нами о математике, это, наверное, никого не рассердит.
Мадемуазель де Лонэ вздрогнула, как будто пробудившись ото сна: сидя напротив шевалье Дюмениля, она вела с ним взглядом безмолвный разговор, что коменданта совершенно не беспокоило, но огорчало его помощника Мезон-Ружа: тот был влюблен в мадемуазель де Лонэ и делал все, чтобы понравиться своей пленнице, но его, к несчастью, опередил в этом шевалье Дюмениль.
Благодаря краткой речи коменданта, остаток обеда прошел без выпадов по отношению к его высочеству и его министру. Для узников эти собрания, к которым регент, впрочем, относился снисходительно, были большим развлечением, и они сами старались говорить о посторонних предметах. Гастон мог сказать, что этот обед в Бастилии был одним из самых очаровательных и остроумных из всех, на которых ему пришлось присутствовать за свою жизнь.
Впрочем, и любопытство его было возбуждено: он находился среди людей, имена которых были вдвойне знамениты благодаря их предкам или талантам, а также из-за их недавнего участия в заговоре Селламаре. И что уж совсем большая редкость, все эти люди, известные в обществе знатные вельможи, поэты или ученые, показались ему достойными своей репутации.
Когда обед закончился, комендант приказал развести по очереди заключенных по камерам, все поблагодарили его за любезность, и никто не заметил, что, несмотря на данное ими слово не пытаться бежать, две примыкавшие к столовой комнаты были заполнены стражей, и за сотрапезниками пристально следили, — они не смогли бы даже передать друг другу записку. Гастон ничего этого не увидел и был совершенно ошеломлен. Такой режим в тюрьме, о которой иначе как с ужасом не говорили, чудовищный контраст пережитого им за два часа до этого в камере пыток, куда его привел д’Аржансон, с тем, что происходило у коменданта, окончательно смешали его мысли. Когда пришла его очередь уходить, он поклонился господину де Лонэ и, возвратившись к утреннему разговору, спросил его, нельзя ли получить бритву, поскольку в таком месте, где собирается столь изысканное общество, этот инструмент ему казался совершенно необходимым.
— Господин шевалье, — ответил комендант, — я в отчаянии, что вынужден отказать вам в вещи, необходимость в которой я так же хорошо понимаю, как вы. Но совершенно против правил заведения, чтобы заключенные брились, если у них нет на то разрешения господина королевского судьи. Пройдите в мой кабинет, вы там найдете бумагу, перья и чернила. Вы ему напишите, я передам ему письмо; не сомневаюсь, что вскоре вы получите желаемый ответ.
— Но господа, с которыми я обедал, — спросил шевалье, — так хорошо одеты и прекрасно выбриты, — они что, пользуются особыми привилегиями?
— Вовсе нет, им также пришлось просить разрешения, как и вам. Господин де Ришелье, которого вы видели только что свежевыбритым и причесанным, целый месяц ходил с бородой, как патриарх.
— Мне трудно совместить подобную строгость в мелочах с той свободой в собрании, которое я только что видел.
— Сударь, — ответил комендант, — у меня тоже есть свои привилегии, и если они и не простираются до того, чтобы давать заключенным бритвы, перья и книги, то, во всяком случае, предоставляют мне возможность приглашать к моему столу тех из моих пленников, кого я хотел бы поощрить. Конечно, если предположить, — добавил, улыбаясь, господин де Лонэ, — что это поощрение. Правда, мне предписано сообщать королевскому судье о всех их высказываниях против правительства, но я не разрешаю им говорить о политике, как вы видели, и тем самым избавляю себя от необходимости нарушать долг гостеприимства, давая отчет об их разговорах.
— А правительство не опасается, сударь, — спросил Гастон, — что такая близость между вами и вашими подопечными приведет к некоторому попустительству с вашей стороны, которое не входит в его намерения?
— Я знаю свой долг, сударь, — ответил комендант, — и строго держусь его рамок. Все мои сегодняшние гости не раз уже переходили из камеры в карцер и обратно, и один из них еще до сих пор там сидит, и ни одному не пришло в голову жаловаться на меня. Приказы двора приходят один за другим, и весьма разные. Я их получаю и выполняю, и мои гости знают, что я здесь совершенно ни при чем и что, напротив, я смягчаю их, насколько это возможно, и не сердятся за это на меня. Я надеюсь, что вы поступите так же, сударь, в том случае, если — чего я, впрочем, не имею никаких оснований предполагать, — я получу какой-нибудь приказ, который не будет отвечать вашим желаниям.
Гастон грустно улыбнулся.
— Ваши предосторожности вполне уместны, сударь, так как я сомневаюсь, что мне позволят долго пользоваться тем удовольствием, которое я получил сегодня. В любом случае, я обещаю вам не иметь к вам никаких претензий, какие бы грустные события со мной ни произошли.
— У вас при дворе есть, конечно, покровитель? — спросил комендант.
— Никого, — ответил шевалье.
— Кто-нибудь, имеющий власть и могущество, настроен к вам доброжелательно?
— Я таких не знаю.
— Тоща, сударь, следует положиться на случай.
— Он никогда не благоприятствовал мне.
— Есть одна причина, чтоб когда-нибудь он переменился.