Я вообще, если честно, сейчас не очень понимаю, каким таким чёртовым образом могла прикасаться к тебе – и заканчивать эти прикосновения, отпускать, убирать руки… Суперсила моя, не иначе.
Нахуй такую суперсилу, вот честно.
Лучше бы память не подводила.
Ещё я помню твои родинки на плече, ну эти чёртовы созвездия не забудешь, даже если захочешь: звёздам вообще наплевать, помнишь ты их или нет, они просто есть, поднимаешь голову – и привет. Даже за тучами. Да, в общем-то, даже днём. И вот у меня под щекой тоже были эти самые звёзды. И под руками: я соединяла их пальцами, а ты, наверное, офигевал от такого расклада, ну а потом ты повернулся ко мне, подгрёб под себя – и там уже я офигела.
Пальцы твои у меня внутри помню отлично. И во рту их у меня тоже. И как ты к волосам моим прикасался (больше подошло бы «хватал») – без подсказок, но ровно так, как мне нравится.
– Дурацкие волосы, – сказала я, отплёвываясь от них: лезли в рот, целоваться мешали.
– Не говори так, отличные волосы, – ответил ты.
И мне, конечно, пришлось их больше не ругать, это я помню.
Я ничего больше про свои волосы плохого не говорю. А тебе вообще ничего не говорю – ни плохого, ни хорошего тоже. Мы – и вот сейчас будет просто смешно, – ровно месяц, как больше не разговариваем (и одной этой мысли достаточно, чтобы я разревелась).
Реветь я, кстати, понемногу начинаю только сейчас. Первое время никак не могла найти для этого ни тихого тёмного места, ни свободной минутки.
Теперь у меня все минутки свободные, а все места – тёмные, тихие.
Даже если день, как сейчас.
Нужно встать с кровати. Перетерпеть тошноту (отравилась в свой последний день на море, плохо до сих пор, нет, ну надо же) и… Встать с кровати, накинуть пальто поверх пижамы и пойти в магазин – наплевать на всех, кто приезжают сюда разодетыми, хочу и разгуливаю по улице в дурацких штанах и растянутой майке с принцессами.
* * *
Трахается она как в последний раз, это точно. Держится за подушку, кусает собственные пальцы, когда я прошу её быть потише, и абсолютно ничего не стесняется.
На ночь, правда, не остаётся: говорит, что спать предпочитает одна, и я не возражаю, потому что сам такой же. А может, и стоило бы возразить, потому что на следующий день становится ясно, что в одиночестве она предпочитает не только спать, но и всё остальное. Попросишь её прийти – и не дождёшься. Спросишь, можно ли прийти самому… тоже понятно, да?
В её последний вечер я пишу: хочу тебя проводить.
Ведь правда хочу. В конце концов, это законом не запрещено. В конце концов, в этом нет ничего такого. Может, у неё сумка тяжёлая. Всё ещё уверен, что там она прячет свой русалочий хвост – должен же он где-то быть?
Ответ приходит не сразу. Беру телефон, чтобы прочитать его, тоже не сразу. Не то чтобы мне было страшно, ну какое тут может быть «страшно», в самом деле, мне же не шестнадцать лет и это не моя самая первая девочка, просто я всё уже знаю и понимаю.
«Не нужно».
Мне хочется что-нибудь ответить. Написать, что в этих её взрослых сказках ведьмы забирают не язык, а сразу душу и сердце, вот у неё, например, так и забрали, и именно поэтому она – до меня только сейчас доходит, – такая холодная… Но я ничего не пишу.
Я понимаю: глупо думать, будто она не в курсе про холод.
Она же самая первая, кто его ощущает.
* * *
Дорогу до магазина я могла бы пройти с открытыми глазами, хорошо её знаю, но всё равно иду с открытыми: она мне так нравится.
Мне всё в этом городе нравится, даже дурацкий ремонт, перелопативший половину дорог, даже уродливые зелёные сетки на домах, подготовленных для реставрации. Они все во мне отзываются, я каждым резным балконом дышу, каждым барельефом под крышей и каждым на крыше выросшим деревцем, и по сравнению с ними, на самом деле, даже море – полная чушь.
Нет, оно, конечно, прикольное, но кому нужно море, если ты уже нашла своё место и это место – другое?
Фраза из тех, которая правдива не только о том, о чём говорилась.
Я же всё думала: о тебе забываю, а его, на море, помню отлично, но на проверку это оказывается мыльным пузырём, который лопается даже до того, как к нему прикоснуться. И не только потому, что стоит только начать собирать твои детали, как бусинки, их набирается столько, что и полутораметровой нитки не хватит, но и потому что я помню самое главное.
Тебя хотелось целовать куда только дотянешься. К нему не хотелось лишний раз прикасаться вообще.
И это чертовски грустно, но есть ведь ещё и смешное воспоминание. Или, пожалуй, ироничное, потому что смешных у нас с тобой было хоть отбавляй, а это просто бомба какое… Ну, сейчас всё понятно будет. Оно не про то, как я пошутила про «падение чёрного ястреба», когда мы на диван в первый раз падали. И даже не про то, что ты назвал своей лучшей шуткой за последние года четыре (в чём там был смысл? я напрочь забыла). Оно про твоё «дальше будет лучше» (правда, не в этом контексте) и про моё «без подсказок» (в этом самом контексте). Я же правда так и подумала: что дальше – во всех мыслимых и немыслимых контекстах – и правда будет лучше…
Ха-ха.
Дальше вообще ничего не будет, нужно было так себе и сказать.
Драматизирую и немного преувеличиваю, потому что дальше была ещё одна неловкая встреча, закончившаяся моим вопросом про будем ли целоваться и твоим ответом про зачем, мы же трезвые, и тем не менее…
Мне так теперь отвратительно, словами не передать. Не потому что я уехала, чтобы попытаться отвлечься, а хуже случайного секса ничего на свете уже не придумаешь – потом хрен отвяжешься. Просто… отвратительно, и всё тут. Не «мерзко», а «плохо».
Ужасно.
Он, конечно, глупость полнейшую сказал, когда ляпнул, что я похожа на русалочку. Он вообще много ерунды говорил – комплименты эти дурацкие, я их даже не слушала, я пришла к нему, чтобы о тебе хотя бы две секунды не думать, но… русалочка, правда?
Она язык отдала ради принца. Я уж молчу о том, что нужно иметь в голове, чтобы хвост променять на дурацкие ноги.
Я бы никогда так не сделала.
Я бы никогда так не сделала, никогда, никогда, никогда, даже если бы мне тебя взамен пообещали. Да чего уж там, если бы мне что угодно пообещали. Просто есть вещи, которые всего на свете важнее, и да, хвост и язык – среди них.
Но когда ты не рядом, я всё равно ощущаю себя как пена морская.
Мне, в отличие от русалочки, повезло: у меня всё пройдёт. Всё пройдёт, всё наладится, всё будет хорошо или даже отлично, всё на самом деле и так хорошо – да, мне больно, но это просто потому, что я наконец-то такая живая, и это хорошая боль, потому что она настоящая. Не мутное стекло, не тяжёлый камень, не желание выйти в окно, а просто солёная вода на открытые раны, раз уж мы говорим морскими метафорами.
Но раны заживают рано или поздно, ведь так?
Раны заживают, говорю я себе, когда поплотнее запахиваю пальто под порывами осеннего ветра. Не застёгиваю всё равно – ненавижу застёгивать.
Раны заживают, говорю я себе, когда ловлю первый недоумённый взгляд от прохожих. На четвёртый говорю это прохожим прямо в лицо. Может быть, это то, что им нужно услышать.
Раны заживают, говорю я себе, когда запинаюсь о вынутую из дорожки брусчатку.
Раны заживают, говорю я себе, когда поднимаю глаза – и из всех людей на свете встречаюсь взглядом с тобой.
Раны заживают, раны заживают, раны заживают, повторяю, пока пытаюсь понять, не сошла ли с ума и не начала ли видеть тебя в каждом встречном (со мной такое однажды было, мне не понравилось, и я не хотела бы, чтобы ты вот так повторялся).
Ни хрена они не заживают, понимаю я, когда ты улыбаешься и говоришь мне:
– Привет.
Я – пена морская.
Я у любого сквозь пальцы утеку, и у тебя утекла бы, хотя ты, справедливости ради, удержать меня и не пытался.
– Привет, – отвечаю я и не слышу своего голоса.
Где-то наверняка сейчас кричат чайки или якорь беззвучно ударяется о дно, цепляясь за камни, песок и что там ещё попадётся, но это всё совершенно неважно, потому что я стою напротив тебя, и пальцы мои подёргиваются, чтобы пересчитать твои родинки, и ничего я на самом деле – вообще ничего! – не забыла.