Я убрал постель, заглянул на кухню. Под окном ветер лениво шевелил ветки плакучей ивы, кухня была полна играющего света. Мама резала перья зелёного лука. Увидев меня, улыбнулась. У мамы были ровные белоснежные зубы. Когда она улыбалась, влажные зубы блестели, и от улыбки возникало ощущение праздника.
– Доброе утро! – сказал я.
– Доброе утро, малыш! – откликнулась мама.
Я приоткрыл дверцу духовки – пирог был с повидлом. Вышел в комнату, включил телевизор. Ведущий программы «Утро» читал какой-то скучный текст.
– У тебя нет желания сбегать на рынок? – спросила мама. Она встала напротив солнца, и цвет ее волос был похож на цвет подрумяненного в духовке пирога.
– Если интересы кухни требуют…
– Вот и отлично. Я поставлю тебя в пример отцу.
– А где он?
– Убежал на работу.
– В такую рань?
– Они готовят какой-то отчёт. А что это он читает?
Мама кивнула на телевизор.
– Муть какую-то.
Сказав это, я вдруг почувствовал, как в меня вползает омерзительное чувство тревоги. Диктор говорил о том, что президент СССР болен и не в состоянии выполнять свои обязанности. В стране вводится чрезвычайное положение. Власть переходит в руки Государственного комитета по чрезвычайному положению – ГКЧП. Оказывается, диктор читал заявление этого самого комитета.
– Что это значит, Максимушка? – растерянно спросила мама. Голос её звучал глухо, откуда-то издалека.
…Земля уже не принимала влагу. Жирный чернозём лип к ногам. Иногда дождь прекращался, наступала тишина, и тогда далеко в округе было слышно чавканье наших шагов. Но так продолжалось недолго. Откуда-то вдруг нарастал гул – словно приближался поезд. Через мгновение ливень снова обрушивался на нас. Сверкали молнии. Казалось, будто кто-то остервенело рвал полотно над испуганным полем. Всё живое попряталось, затихло, замерло… И только двое, мама и шестилетка я, брели сквозь рокочущее пространство. Мне холодно и страшно. Мама пытается меня подбодрить: «Ты посмотри, как великолепно вокруг! Какие могучие тучи! Какая тяжёлая рожь! Не бойся, Максимушка! Мы скоро будем дома!»
– Что ты сказала?
– Что всё это значит, Максим? – повторила мама, и я увидел в её глазах зарождающийся страх.
– Видимо, это переворот, – сказал я.
– Переворот? – удивилась мама. – И что же теперь будет?
Распускавшееся утро потеряло свою объёмность, стало плоским. Я набрал номер домашнего телефона Шестинского. Вячеслав Николаевич был одним из лидеров демократического движения.
– Вы ещё на свободе? – мрачно пошутил я.
– Кто это? – насторожился Шестинский.
– Берестенников.
– Ты откуда звонишь?
– Я в отпуске. Что у вас произошло?
– Похоже, переворот.
– Есть аресты?
– Пока нет, но к Москве движутся танки.
– Что с президентом?
– Союзный, судя по всему, арестован в Форосе. Российский проскочил в Белый дом. Я сейчас тоже туда еду.
– Что ещё?
– Пока всё.
Во время разговора мама стояла рядом с тарелкой и посудным полотенцем.
– Что сказали? – спросила она.
– К Москве идут танки.
Мы пили кофе и ждали вестей ещё более тревожных. Центральная программа гоняла заявление гэкачепистов, а в перерывах крутила «Лебединое озеро». Украинские телевидение и радио словно не ведали, что происходит. Единственными источниками информации были западные радиостанции. Транзистор трещал и хрипел. «Свобода» сообщила, что президент СССР Горбачев под арестом на даче в Форосе.
– А его не убьют? – спросила мама.
– Кто же это знает…
– Ты представляешь, как сейчас радуется Фарафонов?
– Да уж!
Я набрал номер приемной главного редактора.
– Максим? Ты откуда?! – обрадованно воскликнула секретарша.
– С Украины, Валентина Матвеевна. Соедините меня с главным.
– Он в Верховном Совете.
– Как вы там?
– Плохо.
– Газета еще не закрыта?
– Пока нет.
– Что за окном?
– Всё как обычно.
– Незванов на месте?
– Да, я его видела.
– Ситуация хреновая, – сообщил Андрей. – Введены Кантемировская и Таманская дивизии. По неофициальным и непроверенным данным, его уже нет в живых.
– Да ты что?!
– Бога ради, нигде эту информацию пока не используй.
– Ладно. Запиши мой номер телефона и передай стенографисткам, пусть вызовут через час. Я продиктую заметку.
– Окэй! Будет что-то новое – позвоню.
Я сел к столу. Писал быстро, почти без правки, на одном воспалённом дыхании.
К двенадцати позвонили из редакции, и я продиктовал три страницы текста.
Мама сидела в кресле. Отец, пришедший с работы, подпирал дверной косяк.
– Привет, пап! – сказал я.
– Привет!
– Ну и как?
– Правильно написано.
– Я не об этом. Как у вас на работе?
– Все тихо ругают эту банду. Один начальник радуется.
– Мне надо ехать в Москву, – сказал я.
Мама словно ждала этого, и потому совершенно спокойно спросила:
– Ты поедешь завтра?
– Нет, сегодня.
Мама вышла на кухню.
– Может, переждёшь? – спросил отец.
– Надо ехать.
Отец тяжело вздохнул и сел.
После обеда позвонил Андрей, сообщил, что закрыты все демократические газеты. В том числе и наша.
– Что там? – спросил отец, когда я вошёл на кухню.
Мама перестала чистить морковку, выжидающе посмотрела на меня.
– Газету закрыли.
Сковородка шипела, словно на кого-то злилась. В тарелку с тёртой морковкой упали две мамины слезы.
– Ну ладно, – сказал я. – Пока есть время, сбегаю в депо. Может, Володька починит клапан.
Клапан к газовой колонке сломался вчера, и мы остались без горячей воды. Я совсем забыл о нём, вспомнил только теперь, увидев, как мама греет воду в кастрюле.
До депо было рукой подать. Нужно было только перейти через сортировочный парк. С горки маневровый тепловоз толкал вагоны. Внизу их ловили рабочие в оранжевых жилетах, подставляя под колеса железные «башмаки». Визг и скрежет оглашали станцию. Гнусавый голос оператора сортировочной горки через динамик читал вечную молитву: «На второй путь – два вагона, на шестой – четыре, на седьмой – шесть». У этой молитвы не было конца. Её читали днём и ночью из года в год. И вагоны катились, катились…
Мне всегда казалось, что время на станции если и не остановилось, то уж во всяком случае ползёт со скоростью улитки. Это ощущение возникало от постоянства совершаемых действий. Локомотивы увозили сформированные составы, но с горки катились новые вагоны…
Солнце разогрело шпалы – до одури пахло креозотом. Ах, как пахло креозотом! Как тогда, тем летом… Вон по тому крайнему пути дрезина медленно толкала платформу с новенькими чёрными шпалами. Подложив брезентовые рукавицы, я сидел на шпалах, ругая с рабочими креозот, разъедавший глаза и руки. Впереди, между рельсами и каменным забором пакгауза, мелькнул красный сарафан. Саша Турчак несла отцу, работавшему стрелочником, обед. «Как здорово, что она в эту минуту здесь, – подумал я и вскочил на ноги. «Саша!» – крикнул я. Она обернулась, узнала меня, помахала рукой. И я помахал рукавицами. Я был счастлив. Она меня увидела загорелым, в рабочей одежде, на бегущей платформе! Я стоял, широко расставив ноги, тёплый ветер трепал волосы, я был горд собою, своей грязной одеждой, своими мозолями, тем, что на каникулах не бездельничаю, а работаю наравне со взрослыми, что я такой бывалый…
Сарафан исчез, а я стоял и ощущал, что платформа бежит не по станции, а по планете, и верил, что жизнь у меня непременно сложится и всё в ней будет прекрасно.
В цехе пахло раскалённым металлом и маслом. Володька, ссутулившись, стоял у станка в чёрной спецовке. Увидев меня, выключил станок, снял защитные очки, вытряхнул из усов синюю стружку.
– Здоро́во! – протянул грязную руку. – В отпуске?
– Да, – сказал я.
– Как дела?
– До сегодняшнего дня неплохо.
– Ну да…
– Как ты?
– По-старому.
– Как батя?
– Скрипит. Видеть стал хуже, но держится.