Помню, как я, написав заключительные слова «Белого отряда», ощутил прилив ликования и с криком «Ну все, готово!» швырнул свою ручку в дальнюю стену комнаты, где она оставила на серо-зеленых обоях черное чернильное пятно. В душе я знал, что роман обретет жизнь и осветит наши национальные традиции. Теперь, когда книга выдержала пять десятков изданий, полагаю, не будет нескромным сказать, что мои предвидения оправдались. Это была последняя книга, написанная в дни, когда я занимался врачебной практикой в Саутси, и она знаменует в моей жизни целую эпоху.
Великий прорыв
Это было прекрасно – снова оказаться в Лондоне, чувствуя при этом, что перед нами лежит настоящее поле битвы, где остается только победить или умереть, потому что мы сожгли за собой все корабли. Нынче мне легко, оглядываясь назад, думать, что исход был предрешен, тогда же дело обстояло иначе: репутация набирала силу, однако заработано было всего ничего. Меня поддерживала только вера в долгую жизнь «Белого отряда», который тогда месяц за месяцем печатался в журнале «Корнхилл». За себя я не тревожился, поскольку первые дни в Саутси основательно меня закалили, однако теперь, будучи мужем и отцом, не мог и помыслить о том, чтобы вернуться к тому аскетическому образу жизни, который в прошлом был для меня приемлем и даже приятен.
Мы наняли квартиру на Монтегю-Плейс, и я стал искать, куда бы приладить свою табличку с надписью «Окулист». Мне было известно, что многие состоятельные люди не находят времени, чтобы подобрать себе линзы, ведь в отдельных случаях при астигматизме процедура ретиноскопии бывает очень сложна. Я наловчился в этом занятии и любил его, поэтому надеялся, что оно принесет мне успех. Но, чтобы залучить к себе состоятельную клиентуру, требовалось, понятное дело, находиться с нею рядом и быть под рукой. Обойдя врачебные кварталы, я нашел наконец подходящее помещение на Девоншир-Плейс, 2, в начале Уимпол-стрит, по соседству со знаменитой Харли-стрит. За 120 фунтов в год я получил в свое полное распоряжение кабинет с окнами по главному фасаду и в частичное – комнату ожидания. Вскоре обнаружилось, что кабинет тоже сделался комнатой ожидания, и теперь я понимаю, что это было к лучшему.
Каждое утро я выходил из квартиры на Монтегю-Плейс, в десять занимал свое место в кабинете для консультаций и сидел там до трех или четырех, но ни один звонок не нарушал мой покой. Возможно ли вообразить себе лучшие условия для размышлений и работы? Это было все, о чем можно мечтать, и пока мое профессиональное начинание оставалось безуспешным, я имел все шансы дальнейшего продвижения в литературе. Возвращаясь к себе пить чай, я каждый раз приносил с собой плоды литературных занятий – начатки будущей обильной жатвы.
В то время выходило довольно много ежемесячных журналов, и в их ряду выделялся «Стрэнд», которым и по сю пору очень умело руководит Гринхо Смит. Когда я думал об этих журналах и разрозненных рассказах, в них публиковавшихся, мне пришла в голову мысль: если в ряде номеров печатать цикл историй, объединенных главным героем, и читателям они понравятся, это привяжет их к журналу. С другой стороны, мне давно думалось, что обычный роман с продолжением скорее вредит популярности журнала: рано или поздно читатель пропустит какой-нибудь номер и после этого потеряет весь интерес. Идеальным компромиссом представлялся сквозной персонаж, но завершенные истории: тогда покупатель будет уверен, что получит удовольствие от всего, что найдет в журнале. Кажется, мне первому пришла эта идея, и «Стрэнд мэгэзин» стал первым журналом, ее воплотившим.
Подыскивая центрального персонажа, я решил, что в цикл коротких рассказов отлично впишется Шерлок Холмс, которого я уже изобразил в двух книжках. Эти рассказы я и начал сочинять в долгие часы ожидания в своем кабинете. Смиту они сразу понравились, и он побудил меня продолжать. Улаживать за меня деловые вопросы взялся А. П. Уотт, лучший литературный агент, благодаря которому я был избавлен от ненавистной торговли с издателями. Он повел дело так успешно, что вскоре я перестал заботиться о хлебе насущном. И это было очень кстати, поскольку ни один пациент так и не пересек моего порога.
Моя жизнь снова достигла перепутья, и Провидение, руку которого я ощущал постоянно, дало мне об этом знать способом не самым приятным. Однажды утром я пустился в свой обычный путь, но вдруг почувствовал озноб и, чудом не свалившись с ног, вернулся домой. Меня настигла злостная инфлюэнца, эпидемия которой была как раз в разгаре. Всего за три года до этого моя дорогая сестра Аннетт, всю жизнь посвятившая заботам о семье, умерла в Лиссабоне от этой же болезни, а ведь тогда мои дела пошли настолько успешно, что я мог бы наконец снять с нее бремя обязанностей, столь долго над ней тяготевших. Теперь настал мой черед, и я был близок к тому, чтобы последовать за Аннетт. Не припомню ни мук, ни особо тягостных ощущений или переживаний, однако же в течение недели моя жизнь висела на волоске, а потом я очнулся – слабый, как дитя, и такой же чувствительный, но с ясным, как кристалл, умом. Именно тогда, обозревая собственную жизнь, я понял, как глупо было расходовать свои литературные заработки на содержание кабинета на Уимпол-стрит, и ощутил дикий прилив радости от решения порвать с прежним ремеслом и доверить свою будущую судьбу писательству. Помню, как в восторге подхватил ослабевшими пальцами носовой платок, который лежал на покрывале, и, ликуя, подбросил его к потолку. Наконец-то я буду сам себе господин. Не нужно больше одеваться как доктор, не нужно никому угождать. Ничто не помешает мне жить как и где вздумается. Это был один из самых радостных моментов в моей жизни. Пришелся он на август 1891 года.
Итак, набравшись храбрости, я сел сочинять что-то, достойное именоваться литературой. В работе над Холмсом трудность заключалась в том, что каждый рассказ требовал четкого оригинального сюжета, какого хватило бы и на длинную книгу. Изобретать сюжеты в таком количестве – задача, требующая усилий. Они становятся натянутыми или вовсе не складываются. Теперь, когда меня больше не подгоняла настоятельная нужда в деньгах, я решил больше не писать ничего недостойного своих возможностей. Каждый рассказ о Холмсе должен содержать добротный сюжет и загадку, интересную мне самому, иначе и других не заинтересовать. Если я сумел так долго длить существование Холмса и если публика сочтет, что последний рассказ о нем ничуть не хуже первого (а я на это рассчитываю), причина этому одна: я никогда, или почти никогда, не писал через силу. Некоторые утверждали, будто качество рассказов падало; наиболее точно это критическое суждение выразил один корнуоллский лодочник, сказавший мне: «Сдается мне, сэр, пусть Холмс не убился насмерть, когда упал с утеса, но все равно он до конца так и не пришел в себя». Думаю, однако, если читатель возьмется за цикл в обратном порядке и посмотрит на последние рассказы свежим взглядом, он согласится со мной в том, что, каков бы ни был их средний уровень, заключительный рассказ ни в чем не уступает первому.
Тем не менее я утомился изобретать сюжеты и наметил для себя работу, несомненно, менее прибыльную, однако более значимую в литературном отношении. Меня уже давно интересовали эпоха Людовика XIV и гугеноты – французское подобие наших пуритан. Я неплохо изучил мемуары, относящиеся к тому времени, и заготовил кучу заметок, так что написание «Изгнанников» заняло у меня не так уж много времени.
Но публика по-прежнему требовала историй о Шерлоке Холмсе, и время от времени я старался исполнить ее пожелания. Наконец, завершив два сборника, я увидел, что рискую сделаться ремесленником и к тому же полностью связать себя с низшим, как мне представлялось, жанром литературы. И вот, дабы показать, что настроен твердо, я вознамерился лишить своего героя жизни. Эта мысль сидела у меня в голове, когда мы с женой отправились на краткий отдых в Швейцарию, где при виде Райхенбахского водопада я понял, что в этом поразительном, внушающем трепет месте и должен упокоиться бедный Шерлок, пусть даже заодно с ним канет в бездну и мой банковский счет. Туда я его и отправил, будучи совершенно убежден, что он там останется, – и какое-то время так оно и было. Меня, однако, удивило огорчение публики. Говорят, человека начинают ценить по достоинству только после его смерти, вот и мне стало ясно, как много у Холмса друзей, не ранее, чем бесчисленный хор голосов принялся упрекать меня за скорую с ним расправу. «Скотина!» – так начиналось письмо протеста, посланное одной дамой, и, похоже, она говорила не только за себя. Я слышал, многие даже проливали слезы. Сам я, боюсь, проявил полное бессердечие и только радовался новым просторам, открывшимся перед моим воображением, ведь прежде соблазн высоких гонораров мешал мне думать о чем-либо, кроме Холмса.