Чрезвычайно влиятельную разновидность этой точки зрения можно найти в незаконченном третьем томе «Капитала» Маркса (опубликован в 1894 году), где проводится различие между ростовщическим и капиталистическим кредитом. Справедливости ради отметим: представление о том, что деятельность торговцев и предпринимателей сосредоточена в отдельном юридическом и финансовом мире, существовало в Европе на протяжении столетий. Как указывает Лоренс Фонтейн в отношении более раннего периода, две экономические культуры, «феодальная» и «капиталистическая», «существовали совместно, сближались и сталкивались друг с другом, но в то же время взаимно влияли и проникали друг в друга, выходя из этих столкновений обновленными». Согласно Марксу, докапиталистические ростовщические займы служили для поощрения потребления среди расточительного дворянства либо жившего натуральным хозяйством крестьянства и носили хищнический характер; иными словами, проценты по этим займам были такими высокими, что их было невозможно погасить, и потому к таким займам прибегали преимущественно высокопоставленные лица с целью утверждения и поддержания своей власти. Соответственно, Маркс утверждал, что в Древнем мире ростовщичество вело к порабощению; в аналогичном ключе дореволюционный русский историк Василий Ключевский утверждал, что ростовщичество и долги породили в России XVII века крепостное право[18].
Заданные Марксом рамки служили основой для всех советских и многих постсоветских исследований на тему кредита, остававшихся в рамках экономической истории и посвященных возникновению современной капиталистической банковской отрасли. Личному и неформальному коммерческому кредиту в этих работах уделяется в лучшем случае немного внимания, причем он отождествляется с бедностью, несостоятельностью и стагнацией. Например, советский историк Саул Боровой в своей фундаментальной и новаторской работе о государственных и капиталистических банках в дореформенной «феодальной» России признавал, что частное кредитование было широко распространено и может служить мерилом для оценки государственной кредитной политики; однако, вынужденный следовать марксистской парадигме, он объявлял «ростовщичество» архаичным хищническим явлением, даже не подвергнув его хотя бы поверхностному анализу[19]. На труды Борового и других советских историков опираются стандартные западные работы Альфреда Рибера, Томаса Оуэна, Уильяма Блэквелла, Аркадиуса Кана и Джерома Блума[20].
Из тех же рамок исходят авторы немногих советских и постсоветских работ о кредите в раннее Новое время, в особенности посвященных купцам Петровской эпохи и крупным средневековым православным монастырям, вовлеченным в обширные и разнообразные кредитные операции и рассматриваемым в качестве предшественников современных банков. Из этих работ следует, что до Великих реформ 1860-х годов и даже до Петра I в России столетиями существовала обширная, активная и разнородная сеть частного кредита. Однако частный кредит при этом не увязывается с более широкими социальными, политическими и культурными процессами[21].
Новейшая историография уделяет основное внимание изменению культурных и правовых установок в отношении долга, сопутствовавших европейской коммерческой и индустриальной экспансии в 1750–1850-х годах. Крэйг Малдрю показывает, что предтечей этой экспансии в Англии XVI века являлся взрыв потребления, займов и судебных тяжб, связанных с долгами. На протяжении XVIII века финансовая несостоятельность и банкротство – по крайней мере, в том, что касалось богатых людей, – в глазах политиков, теологов и юристов перешли из сферы моральных проступков, заслуживающих кары, в сферу рисков, присущих коммерческим операциям и полезных для них. Брюс Мэнн показал то же самое в отношении колониальной Америки и ранних лет существования США. Долг стал считаться благоприятной коммерческой возможностью, а не обузой, что сопровождалось и соответствующим изменением законов: к концу XIX века в большинстве крупных западных юридических систем было введено освобождение от долгов при банкротстве и ограничены либо упразднены тюремное заключение за долги, а также антиростовщические законы[22].
Переход к капиталистическому кредиту на Западе носил неоднозначный и неполный характер, так как моральные и политические соображения во многих случаях по-прежнему брали верх над экономическими расчетами. Даже в Великобритании, где кредитно-финансовая революция произошла намного раньше, чем в России, неформальные и глубоко пропитанные моралью долговые отношения, причем в отношении низших классов носившие более карательный и ограничивающий характер, продолжали существовать и в XX веке. В США модернизация законов, связанных с банкротством, тюремным заключением за долги и ограничениями на величину процентных ставок, шла на протяжении XIX века скачкообразно, поэтому постоянный федеральный закон о банкротстве был принят лишь в 1898 году. Согласно Лендолу Калдеру, даже в XX веке возникновение современного потребительского кредита в США стало возможно благодаря сохранению таких старых ценностей, как «благоразумие, экономия и трудолюбие», парадоксальным образом ограничивавших накопление избыточных долгов. Также и во Франции, послужившей основным образцом для России при принятии законов о банкротстве, как и многих других, традиционные морализаторские установки в отношении должников оставались очень сильными на протяжении большей части XIX века. В германском регионе Пфальце «свобода распоряжения собственностью на рынке достигла в XIX веке максимума», однако условия рыночных сделок диктовались личными взаимоотношениями, «завязанными на всевозможные культурные представления о доверии, независимости, компетентности, зрелости и семейных перспективах в плане распоряжения собственностью»[23].
В том, что касается России, лишь немногие исследования хотя бы вкратце затрагивают социальные и правовые аспекты кредита: Юрий Лотман и Джером Блум отмечали, что дореформенное дворянство погрязло в долгах, в то время как Каган, Рибер, Оуэн и Блэквелл в своих работах, посвященных русскому капитализму и капиталистам, полагают, что нехватка кредита и недостаток доверия вообще серьезно ограничивали размах торговых операций[24]. Авторы более специализированных работ не согласны с этим: например, Иосиф Гиндин утверждает, что в плане развития крупных банков Россия не слишком отставала от других континентальных государств. Гиндин и другие историки, изучавшие бремя задолженности дворян перед государством накануне освобождения крестьян, исследовали часто цитируемые данные, согласно которым в 1859 году две трети всех крепостных крестьян, принадлежавших частным лицам, было заложено в государственных банках, и выяснили, что это бремя отнюдь не было непосильным в сравнении с общей величиной активов, доступных владельцам крепостных. В частности, Борис Литвак указывал, что более преуспевающие дворянские имения были вместе с тем и более отягощены долгами и что задолженность, таким образом, свидетельствовала об экономической жизнеспособности и процветании, а вовсе не о неплатежеспособности или нерентабельности. Тем не менее влияние кредита на русское дворянство по-прежнему очень слабо исследуется, в противоположность тем обширным дискуссиям, которые ведутся о долгах английских аристократов[25]. Так, Андрей Введенский в великолепном исследовании о торговой империи Строгановых на севере России отмечает, что в основе богатства этого семейства еще в XV веке стояли операции с кредитами и залогом недвижимости, но, к сожалению, уделяет обсуждению этого вопроса менее страницы[26]. Работа Виктора Захарова о западноевропейских купцах в петровской России передает дух столкновения и сосуществования московской и западной культур кредита, но, к сожалению, автор не развивает эту тему далее[27].