– Ваше отношение к отечественному XX веку менялось?
– Я действительно советский человек. Дитя этой советской страны, что совмещаемо с Церковью. Даже первое поколение коммунистов для меня – это те, у кого было святое верование в устроение царства Божия на земле, готовые за это погибнуть. Хотя в партии не был, и не приглашали, все время какие-то дерзости писал, все время поперек. О кинематографе ли писал, о литературе ли, все – поперек.
Когда кончилось с советской властью, помощница нашего псковского секретаря по идеологии, уезжая в Израиль, передала мне большое количество доносов, на меня написанных, они скапливались все, на каждую мою газетную заметку.
Но при этом я оставался советским ребенком в самом чистом разумении, каким и сейчас остаюсь. И все еще думаю, чем же он был в самом деле, Советский Союз, столь нами поруганный и осмеянный. Этот период истории должно оглядеть в собственном сердце и найти ему подобающее, покойное, естественное место. Это твое собственное сердце, твоя часть истории.
– Личная биография? Как не выбирают родителей?
– Мы нажили этот период, он был почти неизбежен, закономерен, как движение стихии, природы, воды. Но не мы пренебрегли Союзом, а нас заставили пренебречь. Я вот даже смотрю, скажем, книги серии «ЖЗЛ», которая пытается зарастить эту рану человеческую, когда все книжки подряд поставишь и прочтешь. Здесь и ваша книга про Катаева. Слава Богу, эта работа делается и постепенно возвращает нам генетическую целостность.
– Но вы дружили с убежденными антисоветчиками-диссидентами?
– Мы с Леонидом Ивановичем Бородиным, прошедшим тюрьмы и лагеря, много об этом говорили. Я был в его лагере, где он сидел. Две кроватки друг над другом, два метра на два, это невозможно, ты задыхаешься через две минуты. Никогда от него не слышал слова «камера». «В тесном помещении мы были вдвоем со своим товарищем и ненавидели друг друга за эту тесноту». Но у товарища оказалась «Анна Каренина», и они читали по одной главе, не больше, и полюбили друг друга очень нежно и сердечно.
Бородин был причастен к такому национально-освободительному движению, к заговору, и оставался человеком последовательным до конца. То, чего хотел Леонид Иванович – того самого царствия Божия, воплощения чистоты, и он был служителем этой чистоты до последнего часа. Леонидом Ивановичем можно было градусы измерения какие-то… единицу измерения в «Бородиных» ставить, такой это был чистоты человек…
Ну и многие те, кто на чужбине, в изгнании или добровольно уехали, они унесли с собой Россию, как улитки раковину на себе утащили, и они договаривают ее честнее, нежнее, чем мы здесь, на русском языке пишут чище, бережнее, а мы здесь все развеяли по ветру…
– А вы с Солженицыным общались?
– Прихожу на его премию, вручается Инне Лиснянской… А мы забились за фортепиано: Владимир Бондаренко, Владимир Личутин, Дмитрий Михайлович Балашов и я. Говорю: «Не бойся, малое стадо», и мы стоим там. Александр Исаевич, как воспитанный человек, идет с бокалом. Говорит с Вовкой Личутиным о его густопсовом языке, у Вовки же чревеса и утробы, у него же язык такой, что вообще страшно. Потом к Балашову, «XII век» там раздается… Ко мне направляется: «Отчество как?» Я говорю: «Что, остальное вам во мне совершенно известно все, если вы только отчество спрашиваете?» – «Не было бы известно, вас бы здесь не было», – так ласково сказал Александр Исаевич. Ну и дальше пошел уже разговор про критику: «Читал, где не совсем с вами соглашаюсь, с некоторым совсем не соглашаюсь, но вот уважения к вашему мнению все равно придерживаюсь». Он достал карандашик вот такой вот, меньше мизинца, и блокнотик меньше безымянного пальца, и этим карандашиком в этом блокнотике записал мое отчество. Я говорю: «Это в случае шмона, чтобы в парашу, и следа бы не было?» И у нас фотография есть очень смешная, Вовка Бондаренко снял. Солженицын меня держит за пуговицу, и оба хохочем, потому что… Попробуй рассмешить автора «Архипелага ГУЛАГа».
Александр Исаевич не проходит по части русской литературы, как Тургенев, Толстой, он в этот ряд не помещается, это новое совершенно качественно явление, свидетельские показания на Страшном суде России. «Вызывается свидетель Солженицын А. И., дело № 4. Александр Исаевич…» и так далее… «Вопрос». И он отвечает по делу. Это дело, которое провел Александр Исаевич, том за томом, судебные показания, а не литература в старинном понимании. Почему я не любил «Матренин двор», грешный человек, и сейчас не люблю. Там есть какое-то странное обобщительное страдание русской женщины. По-моему, Виктор Петрович писал стократно глубже, и Валентин Григорьевич. В «Матренином дворе» есть тип русской женщины, старухи, ты чувствуешь обобщение, а у них все единственные, каждый единичен. Ну это недуг Александра Исаевича, у него все время чуть-чуть «итого». Итого! Итого! Итого! Ладно, Сережа, бросьте все, давайте забудем…
– Куда идет Россия?
– Сегодня мы стали однодневны и так стремительны, что у нас как будто нет позади истории и впереди ее нет. Мы живем только сегодняшним днем и тем кратким плоским мгновением, как фотография со вспышкой.
Я скорблю я из-за нарушаемой целостности, непоследовательности русской истории, что мы так капризно движемся и не можем найти себя. Сейчас люди устали. Не начерчен вектор. Вот почему на матерь-Церковь нет-нет да покрикивают, что она словно сама забыла вертикаль и служит уже более горизонтали существования, скорее, политическим институтом являясь.
Вот и начинаешь страдать, потому что думаешь, что уходишь из жизни и оставляешь детям мир, в котором нет этой вертикали и ты сам ею не являешься. Может быть, самый мучительный период…
Мы жили от прадедов к дедам, от дедов к отцам, и это покойное существование наше нас чуть-чуть расслабило. Мы привыкли, что мы под защитою, и вдруг на тебе – в чистом поле, на сквозняках, и нам придется называть себя сначала.
Нам придется всякое слово поднять к свету, как яблочко, чтобы увидеть в нем зернышко, и каждое слово назвать с той глубиной и подлинностью, каждое, словно мы в райском саду…
Тема номера: музыка
Антон Соя
Алекс Оголтелый
Родился в Ленинграде в 1967 году. Учился в Российском государственном педагогическом университете имени А. И. Герцена на преподавателя биологии. Пел в панк-группе. Продюсировал разные рок-группы, в том числе «Бригадный подряд» «МультFильмы» и «Кукрыниксы». Издатель, рок-продюсер, поэт, автор текстов песен и писатель. Совместно с издательством «Азбука» собрал и выпустил авторскую антологию «Поэты Русского рока» в десяти томах.
Автор двадцати восьми художественных книг.
Это – не признание в любви. Не претензия на истину. И не попытка очернения. Это просто хрен знает что – памяти Алекса Оголтелого. Изложенное ниже может оскорбить ваши нежные души. Рассказ основан на моих полустертых воспоминаниях, эмоциях и непроверенных фактах и никак не может считаться биографическим эссе. Тексты Оголтелого я тоже воспроизвел по памяти. Извините, если что.
В последние годы жизни Алекс Оголтелый (в миру Александр Львович Строгачев) напоминал безумную старушку-бомжа. Было две таких городских сумасшедших бабушки, встреча с которыми в центрах доставляла истинное удовольствие любому гурману-визуалу: Алекс и гениальный композитор Олег Каравайчук. Но композитор был приличной старушкой, а Алекс – бомжихой-клоунессой, только что выбравшейся из грязного подвала. Но в каком бы ужасном состоянии он ни находился, это нисколько не влияло на бодрость его духа. Он был Джокером до Джокера, чертовым петрушкой и в жизни, и на сцене. Бешено дергающейся веселой марионеткой с вечно выпученными глазами и стоящими дыбом волосами, местами выбритыми, местами крашеными. В любом состоянии, под любыми препаратами при встрече Оголтелый моментально узнавал меня и тут же делился своими насущными новостями. Этот неутомимый чертик всегда либо записывал, либо только что записал «самый охренительный» альбом (песни из которого а капелла могли быть тут же исполнены в парадняке, на Невском, или вестибюле метро), ну и, конечно, всегда был готов выпить с тобой по этому поводу. Ну а если ты не хотел выпить, можно было просто дать Алексу денег. Ну а как не дать такому красавцу.