Воспоминания Вигеля относятся ко времени правления Александра I и Николая I. Он занимал различные государственные посты и имел большие связи в свете, литературных и правительственных кругах. Его пространные, откровенные и подчас язвительные записки являются крайне ценным источником, показывающим важность французского как языка общества в России в первой половине XIX века: они охватывают широкий временной пласт, затрагивают самые разные темы и содержат множество замечаний, касающихся языковой практики элиты. Для нашего исследования эти воспоминания особенно ценны из-за двойственного отношения мемуариста к феномену русской франкофонии, которую он рассматривает с разных позиций. Несмотря на то что Вигель гордился своим знанием французского, а его остроумие вызывало восторг у франкоязычного общества, он зачастую отзывался саркастично о членах этого общества, выставляя их в неприглядном свете.
Вигель часто писал о том, насколько хорошо представители высшего света владели языками, и утверждал, что это качество, в особенности владение французским, было важнейшим условием для вхождения в петербургский высший свет на заре александровской эпохи. Отличительными чертами русского аристократа, едко замечал он, были «манеры большого света, совершенное знание французского языка, а во всем прочем большое невежество»[683]. Владение французским считалось признаком достойного человека, что сделало общество «доступным людям, коих не следовало бы в нем видеть: всякого рода иностранцам, аферистам, даже актерам [!]»[684]. Ярчайшим примером того, что высший свет мог одновременно быть привлекательным и заслуживающим осуждения, манящим и пустым, был прекрасно говоривший по-французски князь Федор Сергеевич Голицын, в семье которого некоторое время воспитывался и сам Вигель, писавший о князе так:
Получив столь же плохое воспитание, как и братья, он приобрел, однако же, в большом свете этот хороший тон, который человеку, одаренному умом, дает так много средств его выказывать, а неимущему скрывать его недостатки. Более всего помогает он обходить затруднительные вопросы, которые могли бы изобличить в невежестве: имея самые поверхностные познания, можно с ним прослыть едва ли не ученым. Во Франции, где родился он, прикрывались им пороки и даже злодейства, пока революция не истребила его, как бесполезный покров. Давно уже вывезли его к нам молодые, знатные наши путешественники, Шуваловы, Белосельские, Чернышевы, но более всего эмигранты распространили его в лучшем обществе. В нем образовался князь Федор Голицын; а как французский язык был исключительный орган хорошего тона, без которого и поныне он у нас не существует, то он выражался на нем так свободно и приятно, как я дотоле не слыхивал[685].
Действительно, род Голицыных сыграл ведущую роль в формировании франкоязычной аристократической культуры, в которой происхождение и связи ценились выше, чем служба и положение в Табели о рангах. Эту культуру привезла в Россию прямиком из Сен-Жерменского предместья Парижа Наталья Петровна Голицына, знаменитая «усатая княгиня», которая считается прототипом старой графини, свидетельницы ушедшей эпохи, в пушкинской «Пиковой даме»[686]. Вигель говорил, что «сия знаменитая дама схватила священный огнь, угасающий во Франции, и возжгла его у нас на севере. Сотни светского и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространить свет его в нашей столице».
Вигель описывал это явление в выражениях, согласующихся с понятием культурного капитала. Он замечал:
Составилась компания на акциях, куда вносимы были титулы, богатства, кредит при дворе, знание французского языка, а еще более незнание русского. Присвоив себе важные привилегии, компания сия назвалась высшим обществом и правила французской аристократии начала прилаживать к русским нравам столь же удачно, как в нынешних французских водевилях маркизы де-Сенваль и виконтессы де-Жюссак на нашей сцене перерождаются Авдотьями Дмитриевными и Марьями Семеновнами. Екатерина благоприятствовала сему обществу, видя в нем один из оплотов престола против вольнодумства, а Павел Первый даже покровительствовал его, представляя себе, однако же, право немилосердно тузить его членов, чего французские короли себе позволять не могли[687].
Таким образом, обращение к французскому было важным элементом строгого кодекса, регулировавшего поведение в социальной, бюрократической и культурной сферах, в каждой из которых у Вигеля были обширные связи, о чем свидетельствуют его многочисленные характеристики видных чиновников, общественных деятелей и писателей. Вместе с тем Вигель относился к этим мирам с предубеждением. По причине такой амбивалентности он представляется ярким примером той раздвоенной личности, которая была, как утверждал ряд современников, типичным порождением культурной вестернизации российской элиты. Безусловно, в его воспоминаниях наблюдается озабоченность определенными вопросами, тревожившими представителей российской элиты в конце XVIII – начале XIX века, когда им приходилось задумываться о чувстве принадлежности к их нации и социальному слою. Однако в случае Вигеля эти дилеммы могли объясняться положением аутсайдера, которое он занимал в некоторых сферах. Несмотря на тесную связь с аристократией, Вигель, большую часть детства воспитывавшийся бок о бок с детьми из таких знатных семей, как Голицыны и Салтыковы, испытывал явную неприязнь к этому сословию, вероятно чувствуя себя уязвленным тем, что в юности находился в зависимом положении. Словно исключая себя из круга аристократии, он говорил, что она «была довольно верной копией с французского подлинника: гордость свою прикрывала учтивостью и нестрогую нравственность – благопристойностию»[688]. При этом нельзя сказать, что Вигель испытывал большое уважение или проявлял интерес и симпатию к недворянским социальным слоям[689]. Он был далек от либеральных идей, не говоря уже о декабристских, несмотря на близость к свободомыслящим людям александровской и николаевской эпох[690]. Что касается национальности, то он явно ощущал себя русским, несмотря на иностранные корни (его отец был шведским эстонцем). Отчужденность, которую он испытывал, безусловно, усугублялась и другими личными причинами. Он не пользовался большой популярностью, отчасти потому, что современники считали его надменным человеком с трудным характером, отчасти из-за его гомосексуальности. Из мемуаров становится понятно, насколько он стыдился, что в юношестве был соблазнен французским гувернером семьи Голицыных, шевалье де Ролен-де-Бельвилем[691].
Воспоминания уже упомянутой нами Е. Ю. Хвощинской, которые также по нескольким причинам имеют для нас ценность, показывают, что французский не сдавал своих позиций в петербургском высшем свете и после Крымской войны, хотя, как мы увидим[692], литературное сообщество и интеллигенция задолго до этого начали критиковать российское дворянство за использование французского в свете и дома[693]. Когда юная Хвощинская в середине 1860-х годов приехала в столицу навестить свою бабушку Т. Б. Потемкину, та представила ее гостям так:
– C’est la fille de Юрка. [Это дочь Юрки.]
– On le voit bien par la ressemblance [Видно по сходству], – отвечали старушки, приветливо кивая мне головой.
– Et a-t-elle du talent comme son père? [Имеет ли она таланты своего отца?], – спросила одна из них.
– Elle a une très belle voix et va la travailler ici; après le thé elle nous chantera. [Она имеет очень хороший голос и приехала сюда, чтобы развить его; после чая она споет нам.][694]