Для изучения речевого поведения будет более целесообразно опираться по большей части на документы, которые являются его примерами, нежели на те, целью которых является его описание. До нас дошел огромный корпус документов, написанных подданными Российской империи на французском языке. В него входят различные тексты практического свойства: учебные материалы, библиотечные каталоги, полицейские отчеты, не говоря уже о дипломатических бумагах. Кроме того, в него включены художественные произведения и множество текстов, которые, как мы уже упоминали, относятся к пограничной зоне между тем, что является и не является литературой, особенно это касается разных видов самоописания – личных дневников и récit de voyage[165]. В этот корпус также входит обширная частная переписка. Она представляет собой чрезвычайно ценный источник для изучения проблем речевого поведения, и на то есть несколько причин. В письмах мы встречаем как русский, так и французский или комбинацию этих языков в зависимости от того, кто и кому пишет, каковы отношения между автором послания и адресатом, каковы контекст и содержание конкретного письма. Темы эпистолярных текстов весьма различны: это и светские события или повседневные бытовые ситуации, и характеры знакомых, и здоровье друзей или родственников, и взгляды на политику, и такие вопросы, как управление имением. Столь же различны и варианты отношений между адресатом и адресантом, которые могут быть членами одной семьи, друзьями, коллегами, могут быть равны или нет по социальному положению и так далее. Из этого следует, что анализ личных писем позволяет составить более полное представление о факторах, влиявших на выбор языка и переход с одного языка на другой, о разнице между языковыми привычками разных семей и поколений, мужчин и женщин. Так как эти документы не предназначались для публикации, они ценны еще и тем, что их авторы, скорее всего, писали их относительно спонтанно, не контролируя себя строго и не пытаясь выстроить письмо по заранее определенному сюжету (хотя, конечно, нельзя не принимать во внимание ограничения, которые накладывал эпистолярный этикет).
Когда речь заходит о литературных или отчасти литературных источниках, написанных на русском языке[166], нельзя забывать о том, что рассуждения об использовании языка в них окрашены отношением к данному языку. Конечно, мы не станем утверждать, что из подобных источников, особенно из таких небеллетристических жанров, как мемуары и дневники, нельзя почерпнуть полезной информации об использовании французского языка русскими людьми. Хотя некоторые из этих текстов лишь в малой степени затрагивают проблемы использования языка, в других (например, в записках Ф. Ф. Вигеля[167], охватывающих период с его детских лет, которые пришлись на 1790-е годы, до его выхода в отставку в 1840 году) содержится много наблюдений и проницательных замечаний на этот счет. А в объемном дневнике П. А. Валуева, занимавшего в 1860–1870-е годы высокие министерские посты, есть множество примеров перехода с одного языка на другой[168]. Однако необходимо заметить, что подобные тексты, представляющие собой образцы осознанного самоописания и адресованные будущим поколениям, являются формой самопрезентации и самооправдания, поэтому они зачастую окрашены субъективностью и предрассудками авторов.
Но особенно осторожными следует быть, если в качестве источника мы желаем привлечь литературу (к которой мы относим, например, сатирические статьи, драматургию и художественную прозу). В этом случае необходимо оценить, насколько такой источник надежен и насколько точно он отражает социальные, культурные и языковые практики. Это произведения, обладающие высокой степенью художественности, в которых фигура повествователя далеко не всегда будет тождественна авторской и в которых – особенно это касается литературы XIX века – авторы зачастую прибегали к сложной рамочной конструкции, и читатели оказывались в ситуации, когда им нужно было определить, какая из повествовательных инстанций является наиболее надежной. Кроме того, нельзя утверждать наверняка, что слова, вложенные писателями в уста вымышленных персонажей, соответствуют реальной языковой практике: автор мог придумать какие-то языковые привычки или описать их, значительно сгустив краски – например, когда речь шла об использовании заимствованных слов или переключения кодов – в художественных или обличительных целях. По меньшей мере нам следует изучить контекст, в котором создавалось произведение, чтобы убедиться, что мы верно понимаем взгляды автора на актуальные вопросы его времени. Все эти оговорки о привлечении литературных источников в качестве материала для изучения использования языка очень важны, так как критический нарратив о русской франкофонии, о котором мы упоминали, развивался в основном в подобных текстах, начиная с пьес А. П. Сумарокова и Д. И. Фонвизина в XVIII веке и заканчивая романами Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского в конце XIX века[169].
Эту мысль необходимо подчеркнуть, потому что многие исследователи, какими бы теоретическими установками они ни руководствовались, обращаются с литературными источниками так, словно они являются отражением реальности. Использование художественных текстов в качестве социологического комментария было общим местом в советской науке. Так, известнейший советский исследователь литературы XVIII века Г. П. Макогоненко писал, что задача комедии Фонвизина «Бригадир», раннего образца сатиры на русскую галломанию и франкофонию, определяется «обнаружением ничтожности, паразитической жизни» русского дворянства[170]. Подобным же образом К. В. Пигарев в фонвизинском «обличении дворянского космополитизма и раболепства перед иностранщиной» видел стремление автора заклеймить позором «социально-бытовое явление, ставшее типическим для дворянского класса»[171]. Некоторые западные и постсоветские ученые, при всем отличии их методов от методов советского литературоведения, использовали художественные тексты в том же качестве. Например, Д. Уэлш усматривает прямую связь между драмой и культурной реальностью, заявляя, что галломания, которую высмеивает Фонвизин, «была настолько распространена в России, что в период между 1765 и 1823 годами едва ли нашлась бы комедия, в которой не было бы сатирических выпадов в ее адрес»[172]. В относительно недавней работе А. М. Эткинд, привлекая в качестве доказательств «Евгения Онегина» Пушкина и «Войну и мир» Толстого, делает весьма категоричные заявления о речевом поведении в России XIX века, например о том, что дамы из высшего общества обычно владели русским «хуже, чем французским», что «французский был языком женщин и семейной жизни, а русский – языком мужчин, их военной службы и поместной экономики»[173]. Лотман, подход которого к литературным текстам отличается от методов ученых, перенявших установки марксизма-ленинизма, все же приводил литературных персонажей в пример при анализе «реальных норм поведения», таким образом вымышленные герои представали в качестве элементов российской реальности, предшествовавших созданию художественного текста, в котором они действовали, и их существование словно бы продолжалось за рамками этих текстов. Другими словами, и в его работах граница между текстом и тем, что являет собой «внетекстовая реальность», которую семиотика стремится реконструировать (и которая сама может восприниматься как текст, подлежащий декодированию), порой оказывается размыта[174].