Следует также отметить, что социолингвисты различают «аддитивный» и «субтрактивный» билингвизм, иначе говоря, изучение второго языка может либо привести к расширению языкового репертуара носителя (причем новые навыки не окажут негативного влияния на его умение пользоваться родным языком), либо отодвинуть родной язык на дальний план. По словам Джона Эдвардса, аддитивный билингвизм «возможен только тогда, когда оба языка в одинаковой мере используются и ценятся; классическим примером является билингвизм аристократов и элиты в обществе, где считается естественным и приличным, чтобы каждый образованный человек знал больше одного языка»[135]. Как мы увидим, во многих случаях франко-русский билингвизм был именно «аддитивным», хотя если бы мы основывались на негативных высказываниях в его адрес, то могли бы посчитать его «субтрактивным», создающим ситуацию, когда русский язык будто бы уходит из активного использования из-за предпочтения носителями французского. И наконец, второй, неродной язык может быть описан как «естественно приобретенный» или «изученный» в зависимости от того, освоил ли его человек через контакты с другими носителями или изучал специально по собственному желанию или как часть школьной программы. Для русского дворянства вообще французский язык был «изученным» (именно поэтому в своем исследовании мы так много внимания уделяем вопросам образования), хотя для знати он был в значительной степени естественно приобретенным, поскольку многие отпрыски аристократических семей находились во франкоязычном окружении в процессе воспитания.
Кроме того, не следует принимать на веру некоторые высказывания (как членов двуязычного сообщества, так и ученых) о последствиях билингвизма – например, мысль о том, что он неизбежно окажет неблагоприятное влияние на уровень владения родным языком. В разных обществах существуют разные точки зрения на билингвизм: его могут считать как полезным, так и вредным явлением. Существует мнение, что билингвизм положительно влияет на умственные способности людей: обеспечивает им гибкость мышления, способность быстро и продуктивно порождать новые идеи и так далее, а также что он оказывает положительное влияние на социальные и даже художественные способности человека – например, позволяет выработать чуткость к другим культурам и точкам зрения[136]. Однако билингвизму нередко приписывают и отрицательные свойства. Порой высказывается предположение, что билингвы ни один язык не осваивают настолько хорошо, насколько могли бы. Считается, что умственные усилия, направленные на изучение второго языка, слишком велики, и у человека просто не хватает сил на решение других важных учебных задач. Или что дети-билингвы больше, чем дети, владеющие лишь одним языком, склонны к заиканию[137]. Если говорить о проблемах функционирования общества, которые нас интересуют в первую очередь, то билингвизм часто обвиняют в том, что он ориентирует носителей на иностранную культуру и не дает проявиться их истинной природе. В XVIII–XIX веках в России бытовало мнение, что, забывая или отвергая родной язык, люди обрекали Россию на то, чтобы она навсегда осталась под влиянием Запада и не имела возможности обрести собственный путь. Кроме того, билингвизм может рассматриваться как угроза господствующей группе населения – ему приписывается способность не только размывать идентичность, но и утверждать «точку зрения, отличающуюся от точки зрения большинства, за счет легитимации использования другого языка и прививания людям ценностей, которые этот язык символизирует»[138]. В русской мысли было особенно распространено уже упомянутое мнение о том, что билингвизм может привести к расщеплению личности. Это же подозрение мы встречаем в романе Пола Теру, который сравнивает билингвизм с болезнью: рассуждая об англо-валлийских билингвах, он говорит (надеемся, что не всерьез), что билингвизм – это «зачастую форма шизофрении, позволяющая человеку одновременно иметь в сознании два противоречащих друг другу мнения, ведь эти мнения остаются непереведенными»[139]. Ромейн напоминает о том, что предубеждение против билингвизма берет свое начало в христианском мифе – истории Вавилонского столпотворения из Книги Бытия, согласно которой языковое разнообразие является божьей карой[140]. Однако в этой книге мы будем придерживаться скорее мнения Эдвардса о том, что многоязычие, несмотря на любые опасения, – «это не отклонение от нормы, как полагают многие (вероятно, это в большей степени относится к людям из Европы и Северной Америки, говорящим на „большом“ языке)», а нормальное явление и «повседневная необходимость для большей части мира сегодня»[141].
Мнения о билингвизме, таким образом, связаны с определенными лингвистическими идеологиями, которые мы понимаем как «культурные представления о природе, форме и назначении языка и о нормах коммуникативного поведения, лежащих в основе коллективного порядка»[142]. Здесь будет не лишним вспомнить введенное Пьером Бурдье понятие языкового рынка, где разные варианты речи имеют разную ценность. На многоязычном рынке выбор языка зависит от его ценности в данном контексте, и те, кто не владеет определенным языком в необходимой мере, не допускаются в некоторые сферы. Такая ценность приписывается разным языкам на основе сконструированных людьми представлений о том, каковы эти языки и для каких целей они нужны, а не на основе их внутренних свойств[143]. Однако выбор языка действительно влечет за собой социальные последствия, весьма значимые, как бы субъективны ни были эти оценки, и носители, которые желают с помощью языка приобрести некий культурный капитал, должны придерживаться предписанных культурной конвенцией правил.
Когда в языковом сообществе сосуществуют два языка или более, один из них может считаться более подходящим или уместным для определенных целей или в определенной ситуации. Поэтому мы не можем обойти вниманием понятие диглоссии, которое описывает именно такой случай. На эту тему, которая привлекает большое внимание ученых в последнее время[144], Чарльз Фергюсон написал известную статью, основываясь на материале арабоязычных стран[145]. Франко-русский билингвизм, однако, сложно определить как диглоссию по Фергюсону, то есть как
относительно стабильную языковую ситуацию, в которой, в дополнение к обиходным диалектам языка (в число которых может входить и нормативный вариант или несколько региональных нормативных вариантов), существует резко от них отличающийся, в большой мере кодифицированный (и зачастую грамматически более сложный) наддиалектный вариант – язык многочисленных и авторитетных письменных литературных текстов, созданных либо в более ранний период, либо в другом языковом сообществе, – который изучается преимущественно в образовательных учреждениях и обычно используется в письменной или официальной речи, однако ни одна часть сообщества не использует его в обычной речи[146].
Российскую ситуацию можно скорее назвать диглоссией в понимании Фишмана, который расценивает билингвизм как явление индивидуальное, а диглоссию – как социальное и считает социальную нормификацию билингвизма «характерной чертой диглоссии»[147]. Однако результаты нашего исследования не позволяют рассматривать Российскую империю как исключительно диглоссичное общество даже в терминах Фишмана, отчасти потому, что конвенции, обусловливающие выбор языка, были, по всей видимости, не такими жесткими, как часто считается. По крайней мере, они не были таковыми для мужской части общества: обнаруженные нами свидетельства позволяют предположить, что нарушения языкового этикета женщинами-дворянками – например, разговор на русском языке с мужчинами (кроме мужа) – могли вызывать большее неодобрение со стороны высшего общества, чем подобные поступки со стороны мужчин[148].