Литмир - Электронная Библиотека

Но если я сравнительно мирно вышла в финал и приняла эту печальную реальность, как будничную смену сезонов, то для него этот переход в столь непривычное состояние стал слишком тягостным испытанием.

Серьезно ослабевшее зрение, все бо́льшая необходимость в палке, провалы в памяти, старческий кашель при пробуждении, предшествовавший началу дня, – все вместе и порознь раздражало и выводило его из себя. Лишало покоя и равновесия. Он бесновался и бунтовал.

Когда я напоминала ему, что нужно держать себя в руках и сознавать закономерность происходящих с ним перемен, он приходил в негодование.

– Как вы не можете осознать такой простой и понятной вещи, что люди изваяны или вылеплены из разной, совсем не схожей глины, что среди них попадаются те, кто был задуман, на их беду, Всевышним Озорником молодыми. И появляются экземпляры вроде меня. Поймите, я лошадь, которую выпустили на манеж. Такие кони не сходят с круга.

Я говорила:

– И кони старятся.

Он возражал:

– Не артисты цирка.

24

В тот черный, роковой его год наши беседы стали отрывистыми, и возникали без всякого повода, и неожиданно иссякали.

Порою, не объясняя, в чем дело, он резко обрывал диалог и озабоченно задумывался.

Потом неожиданно произносил нечто совсем не относившееся к предмету нашего разговора. Однажды сказал, что победа показывает то, что мы можем, но лишь поражение обнаруживает, чего мы сто́им. И вновь погружался в свою неизменную, печально немотствующую думу.

Однажды, чтоб разрядить атмосферу, которая заметно сгущалась во время этих перенасыщенных, словно пульсирующих пауз, я бросила:

– В церковь вам, что ли, сходить?

Он лишь вздохнул. И совсем не шутливо, скорей даже с горечью пробормотал:

– Нет, что-то боязно. Очень она смахивает на министерство.

И, помолчав, негромко добавил:

– Она должна быть миролюбива. Тиха, печальна и утешительна. Не окружать себя упырями, шагая с крестом наперевес.

25

Вы спрашиваете, насколько его притягивала и занимала та специфическая часть жизни, которую мы называем «политикой».

Насколько понятен мне ваш вопрос, настолько же непросто ответить.

Естественно, он вполне сознавал политизированность мира, даже и той сравнительно узкой, строго отцеженной среды, в которой он прожил зрелые годы. Но говорить он предпочитал о книгах и о своей работе, вернее, о том, успеет ли он благополучно ее закончить. Однажды мимоходом заметил, что на политической кухне чаще всего преуспевают люди без нравственных тормозов. Что независимо от побуждений здесь преступаются все наши заповеди. И самые благие порывы претерпевают необратимые, почти ирреальные метаморфозы. Все повара на этой кухне имеют дело со слишком опасными и взрывчатыми ингредиентами – будь то определение зла, национальная исключительность, социалистическая зависть и социальная справедливость. Решающую роль тут играет наш генетический состав. Мы далеки от совершенства. И это наиболее мягкое, что можно сказать о нашем семени.

Что же касается писателей, которым по роду своей работы сложно отвлечься от этих игр, он полагал, что для них полезен и плодоносен чеховский опыт.

Когда по привычке я возразила, напомнила, что Антону Павловичу ни ум, ни трезвость, ни чувство дистанции не дали счастья, Волин вздохнул:

– Он был невезуч. И даже признание не принесло ему ни покоя, ни счастья в любви. Не дожил и до спокойной старости. А после смерти сопровождали какие-то пакостные гримасы. То гроб привезут в вагоне для устриц, то памятник возведут век спустя на месте общественного сортира. Впрочем, теперь ему все равно. Как говорится, ни жарко ни холодно.

26

Пожалуй, и он не знал покоя. Не мог, не умел смириться с тем, что минуло, ушло его время. Ушли его стать и южная лихость – наука старости не далась. Все думал, что так же неутомим, что все по плечу, что дело в одном – необходимо лишь сильно хотеть.

Однажды, когда я попросила уняться, не отравлять себе жизни, а кстати, и пожалеть меня – уже не пойму, чего он хочет, он безнадежно махнул рукой:

– Много ль мне надо? Доброе слово.

Я вспыхнула:

– Да, это в вашем духе. Слово вам важнее всего. Но я совсем другого замеса. Цену имеет не слово, а дело.

Он еле заметно повел плечом:

– Каждому – свое, дорогая.

Я лишь гадала – в чем тут загвоздка? Неужто так много ему недодано? Его биография мне казалась на диво удавшейся и успешной. А он твердил, что готов обойтись без всяких даров и щедрот фортуны, без всех отличий и побрякушек. Но он не может садиться за стол, не может трудиться, не может думать, если не слышит ласковых слов. Он говорил мне, что тут же вянет и остро чувствует одинокость.

Однажды я фыркнула:

– Мимоза.

Он сухо, даже резко сказал:

– Я работяга, грузчик и возчик, и вообще, я – черная кость. Особенно в сравнении с вами.

– Кто ж я, по-вашему?

– Вы, дорогая, этакое дворянское гнездышко. Маетесь со своим разночинцем.

Я неожиданно разозлилась:

– Господи, как вы мне осточертели! И угораздило же меня!

Волин удовлетворенно кивнул:

– То, что и требовалось доказать.

27

Когда дела совсем стали худы и жизнь с беспощадной стремительностью рвала все связывающие их нити, он окончательно замолчал. Казалось, что хочет себе ответить на точащее его сомнение. Внезапно пробурчал:

– Остолопы.

– О ком вы?

– О себе и о вас. Зачем валяли мы дурака? Раз уж случилась такая оказия, надо было нам не выпендриваться и не играть в свободных художников.

– И как надлежало нам поступить?

Он словно нехотя отозвался:

– Да попросту жить под одною крышей, не разлучаться ежевечерне. Сколько мы времени были врозь. Вот уж не хватило ума.

Не удержавшись, я согласилась:

– Что до ума – Господь пожадничал. Не ваша сильная сторона.

Он попытался улыбнуться, но это ему не удалось. Потом чуть слышно пробормотал:

– Теперь уж поздно себя выравнивать. Ни починить, ни изменить.

И, поглядев в окно, где по улице быстро перемещались фигурки, едва различимые в темноте, чуть слышно проговорил:

– Забавно.

Я вопросительно посмотрела. Он нерешительно продолжил:

– Уже никому не приходит в голову назвать меня «молодым человеком из Ангулема», «юным Волиным», тем более Валей. Это осталось в другой моей жизни. Только стучит в ушах колотушка и кто-то грозно напоминает: «Прошел еще час отведенного срока».

Невольно я вздрогнула и, разозлившись не то на него, не то на себя, повысила голос:

– Что это вдруг?! Поживете! Самому надоест.

Он миролюбиво кивнул:

– Вы правы. Не так уж весело стать аттракционом и экспонатом. Хватит того, что стал графоманом.

Но по привычке каждое утро усаживался за письменный стол.

28

Мне нелегко, болезненно тяжко ответить на ваш последний вопрос: а был ли Волин в ладу с собою? Лукавить не стану – нет, никогда. Жизнь его, по всем статьям, выглядела вполне удавшейся, но ведь поди ж ты – казалось, однажды какое-то жало впилось в его душу и словно глодало ее и жгло. Счастливым человеком он не был.

На этом, пожалуй, остановлюсь. Ответы мои на ваши вопросы непозволительно разрослись. И вышло нечто несообразное, распухшее до непомерных объемов. Для эпитафии слишком подробно, для реквиема недостаточно скорбно. Не удалось мне ввести в берега нахлынувший поток ностальгии, к тому же и мой почтенный возраст настраивает на эти излишества. Старость – это болтливый сезон. Многоречивость и неумеренность. Поэтому перехожу на коду.

29

Как абсолютное большинство тех, кто себя посвятил писательству, и Волин начинал со стихов.

И как все прочие, он их забросил, тех же, кто так и не переболел этим возвышенным недугом, обычно называл «рифмотворцами», а их увлечение – «баловством».

Тем бо́льшим было мое изумление, когда, копаясь в его бумагах, я обнаружила целый ворох спрятанных им зарифмованных строк. Понятно, что он совсем не хотел быть уличенным в постыдной страсти.

9
{"b":"777492","o":1}