«Соловьиная пора» Леонида Зорина пришлась на подцензурное советское время, и Зорин рассказывает о запрете (сразу после премьеры!) пьесы «Гости», отважно поставленной Андреем Лобановым в театре имени Ермоловой, но это, пожалуй, и все. Подобные истории, более и менее сокрушительные, несомненно сопровождали честного писателя постоянно, однако «Десятый десяток» – не сведение счетов, не выяснение отношений с властью, это книга о ремесле и о том, какие жизненные выборы могут обеспечить его спокойное развитие. Один из ключевых – дистанцирование от государства.
И хотя политические темы обычно не выходят в этом сборнике на первый план, взгляды Леонида Зорина реконструируются без труда. Тоталитарный режим для него очевидное зло, Сталин – однозначно убийца: «Я никогда не соглашусь, что тот, кто, не дрогнув, извел, уничтожил почти миллион своих соотечественников, не злобный палач и кровавый преступник, а лидер и умелый хозяин». И, значит, единственно возможная жизненная стратегия для писателя, живущего в государстве, стоящем по колено в крови собственных граждан – держаться подальше. «Сознательно выбранное отстранение» – вот формула писательского поведения, предложенная в автобиографической повести «Дамир», одной из самых тонких в книге. В ней рассказывается о встрече с бакинским одноклассником, одаренным и целеустремленным, ставшим государственным человеком и однажды предложившим нашему герою если не прямое сотрудничество, то во всяком случае сближение с государством. Напрасно, предложение было вежливо, но твердо отвергнуто, соблазн отсечен. Никаких объяснений этого решения не последует, но все в общем и так прозрачно. Иначе писателя в себе не сохранить, иначе вообще не выжить.
«Нужно лишь раз навсегда запомнить, что смысл писательского пострига не в том, чтобы спасти человечество, а чтоб помочь себе уцелеть», – это могло бы прозвучать эгоистически, если бы дальше не следовало уточнение: «Высшая радость – найти, обрести, добыть необходимое слово. Это и есть твое назначение, твое оправдание, твой полет». «Пуля убивает врага, слово способно свалить государство. Поэтому все правительства в мире не жалуют наш графоманский цех и держат его под своим прицелом. Разумная мера предосторожности, когда встречаешься с гуманистами».
Поиск нужного слова, соединение слов, утверждающих ценность человеческого существования, и стали главным делом Леонида Зорина и его счастьем. В конце книги приводятся размышления писателя уже на пороге смерти. Они полны восторга и благодарности за все, что было дано.
«И в сотый, и в тысячный раз твержу: нет большего дара, чем дар писательства. Как мне отчаянно повезло, какое выпало упоение, какой высокий порыв души, я одолел притяжение почвы и наконец-то обрел пространство.
Мне хорошо, мне так хорошо, легко, свободно, какое чудо! Написать и не расплескать, как счастлив я, что рожден писателем, что я составляю единое целое с письменным столом и пером, нет уз, нет тьмы, лишь свет и свобода. На этом я и поставлю точку. Спасибо, я счастлив. Все хорошо».
Откуда же черпаются эти свет и свобода, из чего они сотканы, наконец? Из радости творчества, из восторга создавать с помощью слов новые вселенные и утверждения своего человеческого достоинства.
Вот какой путь придумал себе один талантливый мальчик из города Баку. И, что самое интересное, воплотил свои детские замыслы и прошел этим путем, ни разу не уклонившись, до конца.
Мастерская Волина
Диалоги
1
Не верилось, что я доживу до этих драматических лет, когда попросят меня поделиться воспоминаниями о Волине.
Ушел он до срока, хотя положено считать его годы вполне естественными для неизбежного расставания. Когда-то нас разделяли с ним более пятнадцати лет – теперь я гораздо старше него. Никак я к этому не привыкну – всегда ведь смотрела снизу вверх.
И грустно мне нынче, зачем скрывать? Странно устроена наша жизнь – иной раз от добрых новостей (а интерес к нему – добрая весть) печалишься более, чем от дурных. Может быть, тут виной мои годы – смещают и ракурс, и восприятие. Теперь он мне кажется молодым.
К тому же даровитые люди неведомым образом ухитряются почти до седых волос сохранять столь неуместную инфантильность. Она, кстати, выглядит так же курьезно, как затянувшаяся девственность у нашей сестры – и с целомудрием расстаться следует своевременно.
Вы просите написать о том, что мне запомнилось о Волине. Тут возникает и та опасность, что надо будет говорить о себе. Старые дамы не прочь намекнуть, что, если б не их безупречный такт, они бы доходчиво объяснили, кому в самом деле обязан читатель.
Однако меня ничуть не прельщают сомнительные лавры Авиловой, хоть ей удалось запудрить мозги даже весьма ядовитому Бунину. Он сразу признал, что мемуаристка была потаенной любовью Чехова.
Вполне возможно, что Бунин лукавил. Его очевидная неприязнь к Ольге Леонардовне Книппер могла побудить его вдруг припрятать свои беспощадные коготки и неожиданно изобразить не свойственное ему простодушие.
Я, впрочем, не хочу комментировать биографии знаменитых людей. Особая зона: я убедилась, что в ней происходит своя игра, и часто это – игра без правил.
А мне, как вы знаете, много лет, но мало сил, чтобы блуждать в лабиринтах. Я не спешу занять место в очереди. Я попросту расскажу, что я помню, и поделюсь с вами тем, что думаю. И его юность, и его молодость достались другим, я была с ним рядом уже в достаточно зрелую пору.
Навряд ли можно его назвать легким в общении человеком. Никто не мог бы его укорить в подчеркнутой замкнутости, но не спорю – разговорить его было трудно. Сам он не раз и не два замечал, что графоманы, такие, как он, в конце концов устают от слов – по этой причине приходят к сдержанности.
Он избегал «больших полотен», свой так называемый минимализм он объяснял своей плодовитостью. Однажды грустно сказал, что краткость не столько стремление к совершенству, сколько свидетельство об исчерпанности. «Слова иссякают вместе с возможностями», – вздохнул он в одной из наших бесед. По вредности я его обвинила в кокетстве, он сумрачно промолчал.
Чем я внушила ему доверие и почему он со мною делился так щедро своими соображениями? Не знаю. Зачем мне об этом думать? Всегда есть соблазн заговорить о некоторых своих достоинствах – вот так и соскальзываешь в муравейник, где шумно и неутомимо хлопочут иные профессиональные музы. Надеюсь – не угожу в паноптикум.
Я ворошу свои старые записи, свои дневнички, свои заметки – как многие, я не избежала попыток хотя бы так укротить струящееся меж пальцев время. Эти конвульсии не помешали заняться общеполезным трудом – зато сегодня так пригодились. Память – непрочное вещество, и на нее нельзя полагаться.
Служила тогда я в бойком журнальчике, который при всей своей внешней лихости неотвратимо дышал на ладан.
Обидно. Безвременная кончина этого тощего органа мысли сулила мне сложности и заботы. Мне померещилось, что повезло, что я обрела наконец свою нишу, в которой относительно сносно могу провести хоть несколько лет. Но становилось все очевидней – надежды эти безосновательны.
Мое приунывшее начальство делало судорожные попытки привлечь читательское внимание. Однажды редактор предположил, что, может статься, беседа с Волиным вызовет необходимый отклик. Не то чтобы этот угрюмый автор тревожил умы и сталкивал критиков, но репутация нелюдима, не склонного раздавать интервью, могла бы растормошить подписчиков.
– Хочу поручить это дело вам, – изрек наш стратег. – Так будет верно.
Я удивилась.
– Как вам известно, я вовсе не по этому делу. Здесь требуются особые свойства – если хотите, манок и драйв. Другими словами – все иное. От внешности до состава крови.
Редактор помедлил и усмехнулся. Этот смешок давал понять, что он все продумал и знает, что делает. Веско, неторопливо сказал: