Я хочу подчеркнуть еще одно: в последние периоды истории, то есть во времена советской власти, старались говорить о смерти так, будто ее нет. Смерть была, если хотите, под запретом. Люди в советской стране жили – и будто бы не умирали даже. И вот этот животный страх перед смертью, который исповедовался нами и нашим обществом очень долго, его несостоятельность и его дурное на нас всех без исключения влияние – уничтожается в творчестве Метерлинка. Метерлинк говорит о смерти очень много и очень жестко. Метерлинк говорит о том, что смерть – это очень больно, больно бесконечно. Но он при этом учит нас не бояться этой боли. Поэтому мне представляется, что иногда взять в руки книжку с сочинениями Метерлинка и перечитать «Синюю птицу» от начала до конца в течение одного вечера – это чрезвычайно нужно и важно каждому и каждой из нас. И это чтение нам поможет преодолеть дурные комплексы, которые в нас есть, дурные страхи, которые нам внушены и в нас имплантированы, страхи, от которых необходимо избавляться. Потому что тот мир, который открыт для нас Богом, больше любых наших страхов и комплексов.
Мигель де Унамуно: «Святой Мануэль Добрый, мученик»
8 июля 1998 года[5]
Мне бы хотелось сегодня поговорить с вами о тех проблемах, которые ставил в своем творчестве Мигель де Унамуно, один из самых заметных испанских писателей XX века. Вообще, испанская литература нашего столетия дала миру очень много. Это творчество и Валье-Инклана, и Антонио Мачадо, и Лорки, и Хименеса, и многих других поэтов, мыслителей, философов. Среди них Мигель де Унамуно занимает далеко не последнее место.
Ученый, профессор классической филологии, специалист в области греческой и римской литературы, затем ректор Саламанкского университета, романист, поэт и философ, Унамуно был в предвоенное время, если хотите, совестью Испании. Очень многие испанцы ждали именно того, чтó скажет не кто-то другой, а Мигель де Унамуно: ученый, поэт, романист.
Сегодня мне бы хотелось взять за основу для нашей передачи небольшую повесть Унамуно, которая называется «Святой Мануэль Добрый, мученик». Эта повесть появилась в 1931 году. Ее главный герой, дон Мануэль Добрый – это деревенский священник, который, как оказалось, не верил в бессмертие души. Подвижник, труженик и аскет, человек, полный любви и сострадания к каждому, он всего себя отдал своим прихожанам. После смерти он почитается как святой, на его могилу стекаются паломники. Епископ решает собирать материалы для жития. И при этом несколько людей, которые отца Мануэля окружали при жизни, знают, что сам он не верил в то, чтó проповедовал, – как им кажется – не верил в бессмертие души. Именно об этом говорит одна из его прихожанок, от лица которой ведется повествование.
«В деревне, – говорит она, рассказывая об умершем священнике, – все ходили к мессе хотя бы только затем, чтобы поглядеть на него и послушать его голос: у алтаря он словно преображался, лицо его пылало. Было одно благочестивое упражнение, которое он ввел в общественный культ, и состояло оно в том, что в храме собиралась вся деревня, мужчины и женщины, старики и дети, и все мы читали в один голос и единым дыханием “Верую”: “Верую во единого Бога Отца Всемогущего, Творца неба и земли” – и всё, что следует дальше. И не хор то был, а единый голос, простой и слитный голос, вобравший все наши и возносившийся подобно горе; а вершиною горы, порой уходившей в самые облака, был голос дона Мануэля. И когда доходили мы до слов: “Верую в воскресение плоти и жизнь вечную”, голос дона Мануэля тонул в голосе всей деревни, словно в озере, и происходило это оттого, что он молчал». Священник, главный герой повести Мигеля де Унамуно, молчал, когда вся деревня исповедовала свою веру в воскресение мертвых, потому что он считал, что сам в жизнь вечную не верит.
Похоже, что аналогичным сомнениям не был чужд и сам Мигель де Унамуно. В предисловии к своему роману «Туман», говоря о самом себе в третьем лице, как бы от имени своего героя, Унамуно замечает: «Его терзает навязчивая, почти маниакальная идея: а если его душа, равно как души всех прочих людей и даже тварей на земле, не наделена бессмертием, причем бессмертием в том смысле, как понимали его простодушные католики Средних веков? Тогда пропади всё пропадом и не стоит надрываться. Отсюда же и отвращение к жизни у Леопарди после того, как его постигло крушение самой заветной иллюзии: его надежды на вечную жизнь».
И надо сказать о том, что вымышленный Мигелем де Унамуно автор предисловия к «Туману» не совсем прав. Ни сам писатель, ни описанный им герой, отец Мануэль, не считают, что надрываться не стоит. Они испытывают не отвращение к жизни, а глубочайшую печаль. Только печаль не разрушающую, но открывающую какую-то новую перспективу, еще не вполне ясную, но уже предчувствуемую. Именно поэтому и писатель, и его герой дон Мануэль трудятся изо всех сил, сознавая, что главное заключается в том, чтобы жить ради другого, чтобы поддерживать человека, который оказался рядом с тобой, но только не идти в самого себя и не потеряться в глубинах собственного одиночества. Вот в чем заключается основной жизненный принцип, который исповедуют и Унамуно и его герой, но повторяю, что окрашен этот принцип действительно в тона глубочайшей печали.
У печали, которая так близка Мигелю де Унамуно, очень долгая история. Еще Августин на рубеже IV и V веков заметил, что его современники остро переживали два чувства: страх перед смертью (metus mortis) и отвращение к жизни (taedium vitae). Похоже, что одно вообще неотделимо от другого. Страх, животный ужас перед небытием и – пресыщенность, отвращение к жизни, желание не жить, потому что всё уже испробовано. Однако не все оказывались пленниками двух этих чувств. Те, кому удавалось не попасть в их лапы, жили в состоянии именно той особой печали – очень острой, но вместе с тем светлой, о которой говорит Унамуно. Конечно, не первый, потому что еще в древности об этой печали блестяще рассказали сначала Марк Аврелий, который не был христианином, в своей книге «Наедине с самим собой» и открывший для себя Бога и веру в Него Боэций. Оба они: Боэций в «Утешении философией»
и Марк Аврелий в своих записках рассказали о том, что такое эта печаль.
Не чужда эта глубокая печаль и библейскому миропониманию. Напомню вам один стих из 6-го псалма: «Утрудихся воздыханием моим, измыю на всяку нощь ложе мое, слезами моими постелю мою омочу». Или по-русски: «Утомлен я воздыханиями моими; каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою»[6]. Удивительно перевел эти слова на латынь блаженный Иероним в Вульгате: Laboravi in gemitu meo lavabo per singulas noctes lectum meum in lacrimis meis stratum meum rigabo… Почти стихи… Это чувство печали в другом месте Псалтири прямо называется «печалью души» (tristitia animae). Я сознательно ввожу в наш с вами разговор латинские слова, потому что главный герой у Унамуно, главный герой той повести, о которой мы с вами размышляем сегодня, все-таки знал Библию именно в латинском варианте как испанец. Печаль души… «Вскую прискорбна еси, душе моя? И вскую смущаеши мя?»[7] Quare tristis est, anima mea…
Брат той героини повести Унамуно, от имени которой ведется повествование, рассказывает сестре: «Однажды в полнолуние мы с доном Мануэлем возвращались в деревню берегом озера. Поверхность его рябила от горного ветра, и по ряби прыгали отсветы полной луны, и дон Мануэло сказал: “Погляди, вода молится, сейчас она бормочет: janua coeli, врата небесные, ora pro nobis, молитесь за нас”. И ресницы его дрогнули, и две капли украдкой скатились с них, упав в травы, и, словно в каплях росы, в них задрожал свет полной луны».
Может показаться, что, вводя в свою повесть этот эпизод, Унамуно впадает в сентиментальность. Однако это не так. Природа этой скорби, которую он действительно нарисовал, как на картине (это вообще свойственно испанской литературе – такая живописность, стремление к зрительным образам), несравненно глубже, чем просто грусть, чем, скажем, та грусть, которая была воспета в элегиях Альфонсом де Ламартином или кем-нибудь другим из французских писателей первой половины или середины XIX века. Это была эпоха элегической поэзии, когда в стихах принято было грустить. Но, повторяю, грусть Ламартина несравненно менее глубока, чем та скорбь, о которой говорит Унамуно.